На другой день Курымушка был опять в соборе, но все было тут по-другому: ни малиновой дороги, ни огней, ни толпы, и только черные старушки в мантильках с гарусом впились кое-где глазами и сердцем в иконы. Курымушка стал, подражая старушкам, так же впиваться в иконы, а мать ему тихо шептала, что на исповеди все нужно открыть: все грехи, все тайны. Вот думать про это стало почти непереносимо, - разве можно так вдруг все и открыть, а если что-нибудь забудешь?

- А если забудешь, - спросил он, - господь покарает?

- Забудешь, ничего, - ответила мать, - а будешь помнить, да утаишь, то покарает.

Но легче не стало от этого: "захотеть", - казалось ему, - можно все вспомнить, а можно не захотеть и будто все забыл; как же тогда быть, - за это покарает господь, что захотел или не захотел?

- Надо полное раскаянье, - сказала мама.

- С чего же начать?

- Батюшка сам тебя спросит, и ты ему отвечай на все: "Грешен, батюшка".

Вот это очень хорошо, это твердо запомнил Курымушка и спросил последнее:

- Если я не грешен и скажу "грешен, батюшка", за это покарает господь?

- Нет, это ничего, мы во всем немножко грешники. Тогда из боковой двери вышел батюшка в черном, кивнул головой, мать сказала сначала: "Иди", - а потом: "Стой, подожди, вот возьми двугривенный и отдай батюшке за исповедь".

Так было с этим "грешен, батюшка" все хорошо наладилось, и вдруг этот несчастный двугривенный все дело испортил, явилась дума: "Когда отдать его и как отдать, а главное, если надо говорить "грешен" и открываться во всем, то как в то же время держать в зажатой руке двугривенный и думать, как его отдать?"

- Веруешь в бога? - спросил батюшка.

- Грешен! - ответил Курымушка. Священник будто смешался и повторил:

- В бога отца, сына и святого духа?

- Грешен, батюшка! Священник улыбнулся:

- Неужели ты сомневаешься в существе божием?

- Грешен, - сказал Курымушка и, все думая о двугривенном, почти со страстью повторил: - Грешен, батюшка, грешен.

Еще раз улыбнулся священник и спросил, слушается ли он родителей.

- Грешен, батюшка, грешен!

Вдруг батюшка весь как-то просветлел, будто окончил великой тяжести дело, покрыл Курымушке голову, стал читать какую-то молитву, и так выходило из этой молитвы, что, слава тебе, господи, все благополучно, хорошо, можно еще пожить на белом свете и опять согрешить, а господь опять простит.

Главное же Курымушке стало хорошо оттого, что двугривенный можно теперь и не отдавать: вывел он это, верно, из того, что раз всякая тяжесть с души снималась, то и двугривенный тоже. Он поцеловал крест и спокойно опустил двугривенный в карман. С сияющей улыбкой ожидала его мать, встретила, будто давно с ним рассталась, спросила:

- Ну, как, все свои тайны открыл?

- И открывать-то нечего было, - победно ответил Курымушка, - он их и так все простил, он добрый.

- И ты отдал двугривенный?

- Нет, не отдал, это не нужно.

- Не взял?

- Я не давал. Это не нужно оказалось; молитва такая есть - все прощается.

- Как не нужно? Иди сейчас, отдай и покайся.

- Не пойду!

- Как ты смеешь! Так завтра нельзя причащаться, ты деньги притаил, это грех, пойдем вместе, пойдем!

Больно было, что мать не понимала, как прощен был двугривенный, и вот это всегда самое плохое на свете: "Я не виноват, а выходит, виноват, и никак нельзя этого никому объяснить, даже мать не понимает". Курымушка заплакал, мать приняла это за каприз, тащила его за рукав, громко шептала у алтаря, вызывая: "Батюшка, батюшка!" Он вышел. Мать объяснила ему грех Курымушки: не отдал деньги и теперь вот плачет.

- Ничего, ничего, бог простит, - ответил батюшка, поглаживая его по голове, - и смотрите еще - он у вас архиереем будет.

На другой день после причастия было получено свидетельство о говений, мать спешила в деревню к посеву озими. Из окна своей комнаты у доброй немки Вильгельмины Шмоль Курымушка видел, как гнедой Сокол долго поднимал мать на Чернослободскую гору и у кладбищенской березовой рощи, где выходит непременно старичок с колокольчиком, мать скрылась. Березки кладбищенской рощи уже стали желтеть, и это как-то сошлось с желтой холодной вечерней зарей, и желтая заря сошлась с желтобокой холодной антоновкой в крепкой росе; все свое, деревенское, встало неизъяснимо прекрасным и утраченным навсегда. Особенно больно было какое-то предчувствие, что мать никогда уже не вернется такой, как была. Это схватило, сжало всю душу мальчика, он положил голову на подоконник, зарыдал и так все плакал и плакал, пока не уснул под уговоры доброй Вильгельмины.

КОРОВЬЯ СМЕРТЬ

Бывает, на берегу лежит лодочка, к ней уже и чайки привыкли, садятся рыбу клевать; странник лег отдохнуть, но вот подошла волна, схватила и понесла куда-то лодочку с человеком, только человек тот ни при чем: нет у него ни весел, ни руля, ни паруса. Так вот и Курымушку волна подхватила и выбросила на самую заднюю скамейку. Тут сел он рядом с второгодником, по прозвищу Ахилл. Гигант второгодник был всем хорош, слабость его была только одна: несчастная любовь к Вере Соколовой. Ахилл сразу все рассказал Курымушке про учителей.

Перейти на страницу:

Похожие книги