— Ты вот что, который, оно, как его, — запутался от негодования Егор и поднялся на ноги: — Ты того, Яков Назарыч, говори все с пути. Я к важнейшему делу доверен, а ты судишь понимать о кулацком тулупе. Он же кулацкий.

— Был кулацкий, теперь общественный. И беречь его надо.

— Дак вот так теперь о тулупе и говорить станем? Может, дело-то бросить?

— Дело, Егор, делом, а тулуп береги. — Яков Назарыч столкнул тулуп на пол: — Бери да не сердись. Слова до себя не допускаешь. Вот как теперь застегиваться-то станешь? То-то.

Поднимая тулуп и заметывая его на руку, Егор откровенно съехидничал:

— То кулацкий, то общественный. Верно? А и себе бы заиметь такую теплынь не вредно. А? Яков Назарыч?

— Ну взял и ступай. Ступай, говорю.

— Да вот еще, — вспомнил Егор Бедулев, взявшись за скобу дверей, и в голосе его зазвенели нотки повеления:

— Поглядеть бы надо, Яков Назарыч, сдается мне, попрятали Кадушкины хлебец. Выявить дело надо.

Но Яков Назарыч закрыл глаза и не отозвался. С этим Егор Бедулев и вышел, опять радуясь вешнему солнцу, своей значимости в жизни села, предстоящей поездке в город и, наконец, меховой одежине, которая обоймет его теплом от ушей до колешек. За воротами столкнулся с Кирилихой, закричал на нее с ребячьей веселостью:

— Шастаешь, старая повитуха. Дома небось минуты не посидишь. А я тут хлеб привез, и передать некому. Яков твой замертво слег. Устряпали у Кадушкиных.

— Уж я прослышала, — сморщилась Кирилиха, засморкалась слезно. — Шибко ли его, Егорушка, родненький? Что ж это так-то?

— Вот и так-то. Машка мазнула. Понимай. Одни грудя никак не меньше Вершнего увала. Пойди вот.

— Да ее что, холеру, бросило? Она это что, окаянная?

— Классовая война, старая. А мы с Яковом в передней атаке. В меня стрельнули даже враги, которые. Оппа, — Егор бросил в сани тулуп, сам упал на него, и лошадь рванулась от ворот.

Кирилиха, безмолвно взрыдывая, на цыпочках вошла в избу и замер та у двери, закусив конец головного платка, готовая упасть на грудь сына и зареветь в голос. Но Яков, не открывая глаз, вдруг твердо спросил:

— Что там? Он, этот уполномоченный, что?

— Господи помилуй, Яшенька. А мне сказали… Господи помилуй, ведь бегу ни жива ни мертва. — Кирилиха, бессильная, опустилась на порог и заплакала облегчающей слезой.

— Хватит, мать, хватит. Давай-ка чайку да тряпицу смени вот. А там-то как, спрашиваю?

Разом взбодрилась Кирилиха и пошла по избе, загремела ухватами, печной заслонкой, кошке на лапу наступила, горшок с водой разлила, а сама все говорила, говорила и никак не могла выговориться:

— Тамотка что, Яша, деется, так голова кругом. Кругом голова, девка-матушка. Этот упалнамоченный, какой из городу, Мошкин, фамиль, двужильный. Околеть на месте, двужильный. Я как пришла да глянула — упокойник, и все тут: лежит пласточком, из лица весь черный, а язык так землей и обметало, выпал он у него на щеку. Вот так-то, Яша, гля, гля, — при этом Кирилиха искосоротилась. — Язык, сказать, вывалился, а под грудиной вот ровно чугунок у огня выкипает, булькает, али пилой бы вроде кто так по живому и берет — хры да хры, хры да хры.

Кирилиха от нервного возбуждения была и говорлива, и суетна, но дело свое знала и вела твердо. То укладывала в ноги сына тугой чулок с горячей золой, то под затылок умащивала холодную бутылку, то переносицу и разбор бровей натирала холодящим настоем мяты. Яков не то что не верил лекарствам матери, а просто не придавал им никакого значения, однако полностью доверялся ее рукам, и на него наплывало что-то далекое, из детства, когда от одного материнского голоса отступали все боли, приходил покой и выздоровление.

— На чем я, бишь?.. Аха. Будто по живому: хры да хры.

— Дальше-то что? Все хры да хры.

— И то, Яша. Там такое, да и дома не лучше — вот в голове-то у меня и заслонило. Верно, толкусь на одном месте: хры да хры, — Кирилиха осуждающе рассмеялась над собой. Но смеялась она больше оттого, что сын ее непривычно весел, разговорчив и уж не так плох, как сказали ей.

— Я ему, Яша, молока со льдом, намоченному-то, да втиранье в грудя. Слава богу, отошел. Самогонки навелила, и — прямо скажу — человеком исделался. А злой-то он, Яша, — страсть. Зубами скрипит. Говорит, этих Кадушкиных под корень надо. Старику-де по суду ума добавят. Это ведь неладно он судит, а?

Кирилиха долго и выжидающе глядела на сына, что он скажет на ее слова, с излишней заботливостью подтыкала ему под бока концы стеганого одеяла. Но Яков ничего не сказал о Мошкине, а сказал о своем, на что решился вдруг смело и радостно:

— Уйду, мать, с должности. Сызмальства не люблю хоть тех же Кадушкиных, а поглядел, как это у нас выходит, и не хочу больше. По-другому бы как-то надо. Или кто другой пусть.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги