— Другой, Яшенька, милый, родной, пусть другой. Что же Федот — он не пьяница, он не гуляка какой, а на работу чистый зверь, так и господь ему судья. Я его летось от утяга пользовала, он, родимый, из одних жил свит — скручен. Изробился. В мире, Яшенька, не разберешь, кто праведник, а кто грешник. Бог велит себя казнить, а мы на людей кидаемся. О милости, Яшенька, не забыть бы. Ошибись, милуя — вот как в писании сказано.
«Где-то важных слов набралась, — с ласковым удивлением подумал Яков: — Вишь ты, ошибись, милуя. Да, на словах все просто».
VI
Мартовское равноденствие ослепительным огнем зажгло снега, и засияли они под солнцем, горят, переливаются, искрятся. Точат сугробы холодную слезу, опадают, погибельно чахнут. Молодые березки по краю бора обвеяны вишневым сквозняком, осиновый вершинник совсем обзеленился, и моховые болота выходят из зимы воскресшими, умытыми, залитыми живой водой. В эту пору в сумрачных, по-зимнему еще студеных еловых завесях на помягчевшем снегу ставят свою первую роспись лесные исполины-глухари. Обычный росчерк крыла, а понимай как приглашение на свадьбу. И слетаются глухари на свое токование. Все по сумеркам, с вечера, о чем-то переговариваются, хлопотливо устраиваются на ночлег, а завтра, до свету еще, будет спевка.
Косачи, лихая птица, только в кровавых драках берут право на тетерку. А глухарь нет, глухарь — певец, певец тонкий, особенный, и победу добывает песней, и в самом деле поет он с непочатой страстью и великой отрешенностью. Глухарь совсем не глухой, даже наоборот, от природы крупный и тяжелый, он наделен тончайшим слухом и чуткой осторожностью, что и спасает его от бесчисленных врагов. Но на току, на душевном деле, чуткая птица хмелеет от свадебных игрищ и совсем теряет голову. Да разве и время думать, когда по лесу понеслось теканье, горячее прерывистое и нетерпеливое пришептывание, когда через муку долгого ожидания прорвалась песня у самого старого и самого сильного? Нету и быть не может на свете такого сердца, которое не вздрогнуло бы и не отозвалось на эту песню. Значит, считай, весенний бал открыт, и в рассветный час ожило, забормотало токовище; все смелей, все зарней берут свою древнюю песню глухари. Они озабочены только одним, чтобы их слышал весь мир, потому что они бросают вызов всему миру, потому что каждому из них теперь нет равных, потому что каждый готов умереть, потому что каждый хочет и может любить. В хрупкой тишине праздничного утра глухариная песня звучит дерзко и вместе с тем полна горячей мольбы и нежного призыва. В ней легко услышать самозабвенную и трепетную душу птицы, которая в сладкий миг своего величия перестает слышать и понимать мир.
Не у всякого охотника поднимается рука бить по токующему беззащитному глухарю, а если какой и загубит отчаянную голову певца, то с осуждением вспомнит себя в свой заветный час.
Федот Федотыч Кадушкин много лет жил слепым и оглохшим. Упоенный трудом и заботами о хозяйстве, он давно не понимал мир, в котором складывались иные отношения. Новый мир все настойчивей стучался в его ворота, но Федот Федотыч не доверял людям, ни близким, ни дальним, знал только свою песню. И вот подшибла его жизнь — теперь уж ему не встать, не подняться да и незачем, по его разумению.
Он сидел прямой и недвижный, словно окостенел, обхватив шишкастыми ладонями край толстой лавки. Седую взлохмаченную голову откинул на стену, и была особенно видна его дряблая черная шея, со складками на горле, в старческих морщинах, похожих на трещины. Длинное костистое лицо его, с темными глазными западями, худой подбородок, изношенные усы — все выдавало в человеке отжитое, уходящее.
Он еще вчера не был таким. Он еще вчера маялся бездельем, потому что было воскресенье, и ходил по двору валкой, загребистой походкой, в которой явно чувствовалась припавшая, но неизрасходованная жадность топтать земельку. А совсем недавно, в масленку, когда по праздничному делу все заботы были отодвинуты в сторону, он гляделся завидным молодцом, оттого что шла весна, и он привык бодро встречать ее напористые ветры. Завеселев, любил напоказ сознавать свою силу, умел размашистым и степенным жестом хозяина расправить усы, и вдовушки примеривались к нему в такой добрый час.
Кадушкин знал, что в селе его недолюбливают, поносят за стяжание и скупость, но себя он не осуждал, потому что сам не любил жильных мужиков, не любил, но завидовал им. «Вот и на меня зарятся, — безгрешно думал он и посмеивался: — Любить и не люби, да почаще взглядывай».
Теперь всему пробил час…
Ванюшка Волк снял с Федота Федотыча его новые, необмятые пимы и ходил в них по избе. Правда, раз или два присаживался было на лавку, но высокие голенища пимов мешали Ванюшке сгибать ноги в коленях, и сиделось неловко. Ходить по полу в новой обувке мягко, любо, да, говорят, и мед приедается. Глухо сделалось ногам, гореть стали, и Ванюшка, вдруг остановившись перед Кадушкиным, попросил совета: