Харитон, шедший впереди с Титушком, остановился на обочине возле куста, постоял, сугорбясь, и Баландин, поровнявшись с ним, спросил, чтобы избавиться от своих однообразных и надоевших мыслей:
— Лесник-то Мокеич жив ли?
Харитон, застегиваясь, подобрал шаг к Баландину, отозвался не сразу и досадливо, потому что с приближением к Мурзе все больше нудился испуганным волнением, словно боялся чьего-то уличия.
— Что ж ему не жить. Не сеет, не пашет — знай живи.
Харитон стал набавлять шагу, но Баландин, намолчавшись за дорогу, вязался с разговором:
— Струева Власа, красного партизана, почему навеличиваете Зимогором?
— По деревне у всякого свое прозвище: Ошойда, Кукуй, Заугольники, Шаблыки есть. Нас, к примеру, Кадушкой кличут. А живут и просто страмные прозвища. Зимогор, сколь помню, все Зимогор. Может, по отцу. Куда проще, жил мужик впроголодь, каждую зиму горевал — вот и Зимогор.
— Нынче живет, говоришь, исправно?
— В люди не ходит. Да вы что все о нем да о нем?
— Да вот и о нем, потому как вместе Колчака по Сибири гнали.
— С тех пор и не виделись?
— Виделись. Я сам с Тобола, но в Устойном припадало бывать. Правда, в те поры деревня голодно билась, тихая была. Всяк по себе. Это теперь наша деревня зашевелилась, понимать себя начинает. Тут-то и надо насаждать в крестьянскую массу пролетарское сознание. Красному партизану теперь великий грех — замыкаться.
— Зимогора, Власа сказать, народ важит. Он, знамо, рассудительный.
Титушко первый вышел на прогалину и у темной стены леса разглядел избу лесника. Подождал Баландина с Харитоном.
— Будить станем Мокеича?
— Я мимо, — заявил Харитон. — По холодку только и шпарить.
— Мне, ребятушки, хоть как привал надобен, — пожаловался Баландин: — Костыли мои совсем скрипят.
— Знамо, напролет лучшей, но и оставлять вас одного негодно, — сказал Титушко. — В таким разе помешкаем до утра. Все равно теперь, считай, мы дома.
— Ну как знаете, а мне мешкать не приходится, — заупрямился Харитон.
— Вишь ты, — всхохотнул Титушко. — Неправду, выходит, бают, что русский-де за компанию задавится. Нет уж, Харитон Федотыч, раз общество за привал — значит, хошь не хошь, приваливай.
Харитон больше не возражал. Умолк и потянулся следом к воротам, пытаясь не глядеть на то место, где когда-то стояла умновская таратайка. «Да что это я, — осудил сам себя и подумал, храбрея: — Далась мне эта таратайка. Ну ее к лесному. Никто и знать ничего не знает. И право, пуганая ворона куста боится».
Последнее заключение не только успокоило Харитона, но даже взбодрило, и когда на Титушков стук в ворота никто не отозвался, Харитон весело встрепенулся:
— Дай-кося, у оконца поскребем, — и полез через хрусткие кусты малины к подоконью. Но во дворе скрипнули двери и наперебой забрехали две собаки: видимо, были они где-то заперты, а вернее, просто молчали до выхода хозяина — лесовые псы, натасканные на зверя, доверчивы к человеку и редко облают его, при них хоть все со двора унеси.
Мокеич откинул щеколду и запустил гостей. Спросонок даже не разглядел, сколько их. Уж только в избе, засветив лампу, узнал всех, удивился:
— Да не пешком ли ополночь? Эко местечко!
— Звиняй, — отозвался Титушко, вешая у порога свою сермягу. — Звиняй, Мокеич, подняли тебя посредь ночи.
— Пустое. Мы привычны. — Мокеич от самых скул через кулак пропустил и рассыпал по груди сухую белую бороду. Взял из рук Баландина портфель, поставил под божницу. — Лед случаем не вызняло на Нице-то?
— Не видно.
— Такая вода, не доведи господи. Сухомень не посулилась бы. Вода на вешнего Микиту скорая, да неспорая.
Титушко выступил на свет, наткнулся глазами на иконы в переднем углу, невольно собрал троеперстие, да на этом и успокоился. Мокеич заметил Титушково замешательство, хмыкнул. А Титушко сел к столу и повел речь о святом вешнем Никите, будто только о нем и заботы:
— Никита, Мокеич, разный живет. А водяной все равно космы свои к этой поре полощет. К степям ближей надеются, придет Никита, накормит рыбкой досыта.
— Где-то и накормит, да не у нас. Мы лесами обнесены, снегами завиты. По нашим палестинам своя приговорка: Микита — на дворе волокита: ни тепла, ни стужи.
На кухне раздался треск лучины, пыхнул огонек, брякнула самоварная труба. У Титушка под ремнем что-то уркнуло, будто еды посулили.
— А вот самовар-то, Мокеич, по ночной поре и ни к чему, — сказал Баландин и, сев на лавку, засновал ногами — суставы грызла простудная немочь, которая после дорожной натруды не уймется до утра.
— Вода непокупная — знай наливай, — щедрился Мокеич, а вывернув фитиль в лампе, обратился к Харитону, мявшемуся у порога. — А ты чего там в кути? Не первый раз у Мокеича, проходи. Батюшка твой, Федот Федотыч, помяни господи, любил чаевничать. В ночь-полночь заявится: Мокеич, самовар! Гостинцы выложит. По десяти стаканов опрокидывал — жилистый да уемный был.