Но Аркадий, расстроенный и без того округовевший от убойных забот, ушел на задворки, в огород и долго стоял там у старого тына, слепо глядел на широкий пламенный закат, в огне которого жарко тлели высокие оплавленные облака. Он впервые переживал чувство горечи и недоумения от того, что ударил мать. «Я ли не говорил ей, старой трясучке, — пытался вернуть уходящую злость Аркадий и натужно ругался, чтобы облегчить свою задетую совесть. — Я ли не говорил, не суйся с хрычовскими выдумками. Нет — дай. Вот и на! А соскочил я с болтов, ведь чем ни попадя окрестил бы. Мать все-таки и… на чем, на чем же я соскочил?» Вдруг он увидел валявшуюся у тына борону, на которую упал Ванюшка Волк, и злобно потащил ее книзу, бросил в крапивник на старых захламленных копанках.-«Давно бы надо вышвырнуть, — с облегчением подумал. — Эта проклятая борона и мутила, как похмелье. К чертовой матери ее — куплю новую, из железа, «Зиг-заг», С осени были в потребиловке — бери хоть дюжину».
Аркадий с волевой готовностью уцепился за практическую мысль и весь оживел, словно вышел на свежий воздух из угарной бани. Он обвел прояснившимся взглядом заречные дали, луга под крутояром и твердо пошел наверх. Тесовая крыша плыла навстречу, отливая нежно-кремовой новизной — первый дым из трубы розовел на закате и окуривал подворье сладким оседлым вековечьем. Эти живые и мудрые, чуть-чуть робеющие вечерние приметы, восставшая от минутного замутнения душа выправили его мысли на бодрый, заносчивый бег: «Я сам себе судья, потому что сам себе кладу дорогу среди озверения и зависти. Меня-то кто ни бил, кто ни гнул, кто ни мял. А вот стою. Кому-то в радость, а кому на зависть, но тут всяк нехотя, да увидит, как Оглоблин Аркашка, заморыш, из дикой нищеты сам выбился в люди. Своими руками на черных головнях поставил дом. Вот она, жизнь-то, надрывная язва, несносная, но зато своя, собственная. Только подумать, жизнь без Ржановых, без Федотов Федотычей Кадушкиных, без церкви. Сам себе голова. А этих, кои похожи на Ванюшку Волка, я их в упор не увижу. По-волчьи живем, мать. Так уж лучше свой укусит, чем станет грызть чужой. Чужой-то до костей обгложет, оплошай только».
Не научен был Аркадий углубляться в размышления, а если и приходилось иногда задуматься над жизнью, так быстро натыкался на облюбованную стезю, надеясь на свои руки и свою твердость. Именно таким, исполненным самонадеянной силы, вернулся с огородов.
У колодца, высоко подоткнув подол, Машка, с красными, мягкими подколеньями, мыла полатные доски. Она макала мочальную вехоть в деревянное корыто, выхватывала с него потоки чистой воды и бросала их на доски, размашисто, с плеча гоняла вехоть туда и сюда.
В легкой работе она показалась Аркадию проворной, живой, ловко подобранной с боков, и только крупные груди напряженно распирали борта ее тонкой стеганки, Аркадий замедлил шаг, подходя к колодцу, и стал глядеть на твердо и широко поставленные Машкины ноги, — сглотнул набежавшую слюну. «Уж вроде всю знаю, пора бы привыкнуть», — подумал Аркадий и, подойдя вплотную, прилепил с размаху к ее гладкому заду свою тяжелую ладонь.
— Ну-ко, — замахнулась она вехотью, думая, что чужой заиграл с нею, но, увидев замкнутое, однако вовсе не злое лицо Аркадия, сказала с тем же грубым повелением: — Воды бы лучше достал. Аль железная я таскать.
— Что ж колени только кажешь? А?
— Будто уж, — поникла Машка взором, однако так выпрямила свою долго согнутую спину, что платье еще бесстыдней обнажило потаенную белизну ее ног. — Будто уж вот, — продолжила она начатую игру, но вдруг окончательно смутилась и посуровела. В этой Машкиной перемене Аркадий уловил ее недоверчивую простоту, знакомую доступность ее и вместе с тем подстрекающую загадку ее власти.
— Ну, Машка, руки на тебя надо. Ах, руки.
— Да у тебя ай короткие?
Он не ответил, а поймал качавшуюся на шесте бадью и кинул в сруб. Журавль со скрипом поднял на хвосте связку кирпичей.
Выливая в корыто бадью, Аркадий нарочно заплеснул Машкины руки холодной водой. Она понимала его шутку, но взглядывала с непроходящей строгостью.
Аркадий, занятый по горло хозяйскими хлопотами, последнее время почти не замечал Машку, а она без всякого приглашения каждый день появлялась на дворе Оглоблиных, сама находила себе работу и запально гнала ее без отдыха. Бескорыстная мать Катерина, до слез понимавшая девку, баловала лишний раз ее куском и доброхотным словом:
— Усердная ты, Марея. Уж за тобой единой крошки не пропадет. Дай-то, господь, добра тебе всякого, — причитала мать Катерина, улавливая в горьком Машкином житье много близкого своему надорванному сердцу.
Машка за непривычное ласковое слово старалась в работе с особой охотой. Конопатила стены, убирала щепье, рядила столы для артельщиков и радовалась тому, что связаны отныне они с Аркадием одним делом. Она по-прежнему не доверяла Аркадию, желала ему всяческих накладов, а вчуже был он для нее неизреченно мил.