— Провались все, — иногда ругалась Машка и валилась на сноп, а чуть отлежавшись, опять бралась за серп и ловко с хрустом подрезала набранные горсти ржи.
На соседнем поле косил овес жаткой-самосброской Петруха Струев. Он, в белой и далеко видной рубахе с расстегнутым воротом, стойко качался на железном сиденье, а у самой близкой межи часто останавливался, что-то стучал по железу и остро поглядывал в сторону жниц. И Машка, идя по полю внаклон, все время прислушивалась к стрекоту машины, и когда этот стрекот приближался и смолкал, она распрямлялась и вроде видела вскинутые грабли жатки, мотающих головами лошадей, белую рубаху Петрухи, но самого Петруху разглядеть не могла, потому что после долгого наклона в глазах опять все меркло и сливалось.
В полдень Петруха выпряг коней и верхом поехал к вырубным косякам — так назывались березовые перелески, в которых собирает силу речка Подолинка: вода в ней из родников, жгуче-холодная, не согревается в самую жару и не замерзает в лютые зимы. Петруха напоил коней и пустил их на траву по краю поля, а сам, умывшись и обливши себя с головы до ног, набрал бочонок воды, в мокрой одежде, радостно холодившей тело, захлюпал налитыми сапогами на полоску Любавы и Машки. Они сидели под суслоном, деревянными ложками хлебали из блюда молоко с творогом. Платки на обеих были повязаны коньком, и глаза их из светлой тени глядели на Петруху — показалось ему — с кроткой досадой, видимо, он помешал им разговаривать и, поняв это, смутился. Когда шел от лесу, то хотел внезапно облить их холодной водой, но не смог, потому что первую из-за суслона увидел Любаву, ее красивый и строгий поворот головы, ее спокойные истомленные руки, и не решился на шутку.
— Неуж для нас постарался? — изумилась Любава, повеселев от явного Петрухиного смущения.
— Испейте. Холодненькая. Хотел окатить, да пожалел.
— Сразу видно, от хороших родителей.
— Воду пожалел-то?
— Струевы с прижимкой живут, я знаю, — уколола Машка. — Прошлый раз линьков дал самых зряшных. Кошку накормила, слава богу.
— Заставь Титушка — наловит покрупней.
— Да уж возьмется, — не по-твоему.
— От Харитона, Любава, весточки нету?
— Пока молчит.
— А я уж и не знаю, пить его воду или вовсе не пить, — сказала Машка, обращаясь к Любаве, хотя игру вела с Петрухой. — Оговорит на каждой капле, недолго и захлебнуться.
— А вот напьемся вволю да его еще же и обольем, — возразила Любава и тоже не поглядела на Петруху. — Чего с ним еще-то.
Петрухе стало хорошо и отрадно переговариваться с женщинами, потому что за словами он угадывал то скрытое и тайное, что было важнее и приятней слов. Попив холодной воды, от которой не стало свежо, а только заломило зубы, Любава и Машка озабоченно умолкли и взялись за серпы.
— А за водичку-то, однако, спасибо, Петр Власьевич, — сказала с шутливой серьезностью Любава и, зайдя на свою полосу и обтерев серп концом передника, начала жать. А Машка поднялась с ленивой выдержкой, положила серп на плечо и, выпятив и без того большую грудь, заслонилась ладонью от солнца, стала оглядывать верх увала, где проходит ирбитская дорога. Высматривать ей там было решительно нечего, но она знала, что Петруха смотрит на нее, и не торопилась, как бы говоря всем своим видом: «Вот я какая. Такою я всегда буду и цену себе знаю».
— Покажись, проехал кто-то из города, — равнодушно, чтобы скрыть свои взволнованные мысли, сказала Машка и, все так же не снимая серпа с плеча, неспешно зашла на свою полосу. На Петруху даже не взглянула, будто его тут и не было, но работать стала для него. Горсти она умела набирать крупные, подрезала их легко короткими, вроде круговыми движениями своего острого серпа. И чем неохотней подошла к делу, тем горячей и азартней взялась за него. Несмотря на полноту, разгибалась и сгибалась без труда, ловко перекидывала подрезанные стебли, укладывая их в будущий сноп, помогая серпом, чтобы колосок лег к колоску. Петруха налил в их берестяной туесок свежей воды, заткнул квадратную дырку бочонка пучком соломы, и когда пошел на свои овсы, у Машки уже был готов опоясанный свяслом сноп. Она знала, что работа у ней спорится, и с теми же легкими наклонами и взмахами чисто и податливо выбирала полукружья в густой и кое-где перепутанной ржи. Серп в ее руках будто сам по себе, не много и не мало, а столько, Сколько надо было, брал на лезвие хлеба и мелькал прыткой серебряной змейкой. А Машка гордилась своей промысловой сноровкой и той радостной охотой, с какою вела самую трудную и самую необходимую работу во всем крестьянском страдном календаре.
Как только солнышко пошло на закат, над полями со стороны заречья потянуло свежестью. Перестал донимать пот, и скоро у Машки даже остыли локти. Снопы в суслоны она собирала в вязаной кофточке, которая от старости вся сбежала и не сходилась на груди. Незастегнутые полы кофты мешали в работе, и в другое время, крутая в деле, Машка непременно осердилась бы, но сейчас ничего не замечала, потому что готовилась в мыслях к откровенному разговору с Любавой: жить с запертой душой она больше не могла.