Было жарко. Белый песок жег тело сквозь одежду. Это было обволакивающее, расслабляющее тепло парной. Пот стекал по лицу и попадал в рот, усиливая жажду. Вода в наших фляжках стала горячей. Выпив ее всю, я снова наполнил флягу грязной дождевой водой, скопившейся в одной из воронок. На Пелелиу не было пресной воды. Японцы собирали дождевую воду в открытых цистернах, а наши доставили ее на остров в барабанах, в которых всегда перевозили бензин, причем какой-то идиот из снабженцев не очистил их предварительно от остатков топлива. Воду, имевшую привкус и запах бензина, пить было невозможно. Немилосердное солнце палило вовсю, когда мы, ободренные прекращением огня из коралловой крепости, выползли из своих укрытий и направились через кустарник к аэродрому.
Перед началом взлетной полосы возле самого кустарника мы обнаружили большую воронку от тяжелого снаряда и заняли позиции в ней. Здесь я встретил Артиста.
— Либерал погиб, — сообщил он. — Мина достала его и Солдата.
— А как Солдат? Что с ним?
— Он лишился ног, но не бодрости духа. Война для него уже кончилась.
— Да... Жаль Либерала. Он был неплохим парнем.
— Осколок попал ему в живот. Я видел, как он сидел, прислонившись к дереву, и улыбался. Я спросил, не нужно ли ему что, но он сказал, что с ним все в порядке. Он так и умер, сидя у дерева.
Артист покачал головой и ушел. Надо же, как не повезло Либералу. Жалко парня. Его прекрасное образование, неизменное чувство юмора и добрая улыбка на приятном интеллигентном лице — все это исчезло, вытекло через некую трещину в сосуде жизни, пока человек сидел, прислонившись спиной к дереву, улыбался и строил планы на будущее, которые были вполне реальными благодаря победам союзников и его собственному временному выходу из строя из-за ранения. И вот теперь его нет. Да покоится он с миром.
Мы остались в воронке. Наступление было остановлено. Прошли слухи о наших больших потерях. Защитники острова были решительными и упорными. Морпехи начали исследовать лазы в кораллах в районе аэродрома.
В полдень я решил поесть, но не смог проглотить ни одной ложки бобов из пайка. Я так ничего и не ел на Пелелиу.
Их танки появились внезапно. Они неслись, сокрушая все на своем пути, через аэродром. Зрелище было пугающим. Они возникли из ниоткуда, а с нашей стороны им противостояли только морские пехотинцы, вооруженные винтовками и пулеметами.
Начался сильный огонь. Я осторожно высунулся из воронки. Сквозь кружево кустарника я увидел движущийся вражеский танк, снайперов в камуфляже. Я оглядывал окрестности какое-то мгновение, но успел заметить пехотинца из роты F, ветерана, явно потерявшего голову от страха. Он несся в тыл, не разбирая дороги, и, заламывая руки, вопил: «Танки! Танки!»
Выскочивший навстречу офицер остановил паникера и, развернув на 180 градусов, грубо пнул, отправив обратно на пост. А мы в воронке готовились к обороне, чувствуя себя караванщиками перед нападением индейцев. Вражеские танки прошли мимо — маленькие колеса вращались в гусеницах. Трещали пулеметы, били базуки, в небе ревели наши самолеты, сбрасывавшие бомбы на вражеские танки.
Однажды над нашей головой пролетел торпедоносец. Он шел так низко, что, по моему мнению, по чистой случайности не задел брюхом кораллы. Справа от нас наступали наши танки. Они двигались вперед, но каждый раз, выплевывая очередной снаряд, казалось, замирали в неподвижности. А потом это кончилось.
Японские танки были уничтожены.
Я вылез из воронки и пошел к аэродрому. В двадцати метрах горел танк. Внутри него оставались мертвые японцы. Вражеские снайперы висели в своих люльках, как куклы, положенные в рождественский чулок. Я сделал еще один шаг и едва не наступил на чью-то руку. Уже открыв рот, чтобы извиниться, я увидел, что эта рука никому не принадлежит. Она не была частью тела, а лежала сама по себе, ладонью вверх, чистая, сильная. Я замер, не в силах отвести от нее взгляд. Руки — это мастеровой души. Это вторая часть человеческого триединства — головы, рук и сердца. В человеке нет ничего более выразительного, более красивого, чем руки. Было невыносимо видеть эту руку, одиноко лежавшую в пыли, словно презрительно отброшенную прочь и переставшую быть частью человеческого тела. Это было олицетворение бессмысленности войны, первобытной дикости нашей собственной техники разрушения. Люди выступали друг против друга, убивали друг друга, раздирали когтями внутренности друг друга, движимые маниакальной яростью гипертрофированной гордости.
Зрелище чрезвычайно расстроило меня, и я отдал последний долг оторванной от человеческого тела руки почтительным наклоном головы. Затем я решил идти дальше, но предварительно следовало оглядеться.