– Пожалуй, неплохо замечено! – рассмеялся Грамматик. – Но в дому у Персефоны, думается, не так светло!
Библиотека, действительно, была самой светлой комнатой во флигеле – с двумя высокими окнами на юго-восток. Герман улыбнулся, внутренне исполняясь ликования: он ощущал, что отношение к нему Иоанна становится всё более дружеским, они чаще беседовали, и это воодушевляло монаха несказанно.
– Да, я всегда любил эту эпиграмму, – продолжал Грамматик, – как и ту, что следует за ней. Последняя, в сущности, применима к любой мудрой книге – и христианской, и эллинской, – и он прочел на память:
Герман помолчал и опять взглянул на бывшего патриарха:
– Скажи, Иоанн, – он впервые, сам не заметив этого, назвал его просто по имени, не прибавляя слова «господин», – почему ты стал помогать мне?
– Потому что ты хочешь научиться. Истинное желание научиться встречается не так часто, чтобы пренебрегать им.
Монах ответил не сразу; вновь трепеща от сознания своей дерзости, он проговорил еле слышно:
– Это не весь ответ.
Иоанн пристально поглядел на него.
– Ты прав, – он отложил книгу и поднялся. – Идем!
Почти вне себя от волнения, Герман последовал за Грамматиком в соседнюю комнату – как он понимал, «святое святых» этого жилища. Келья Иоанна служила ему вместе и молельней: эта комната была поменьше библиотечной и с одним окном, но казалась просторнее, поскольку не была заставлена шкафами. Здесь в одном углу стояла узкая кровать, больше походившая на лавку, и рядом с ней маленький столик, в другом – сундук, а в восточному углу висело большое деревянное распятие, под ним стоял аналой со шкафчиком для богослужебных книг внутри, и тут же у стены – высокий стол, покрытый роскошным золототканым покровом – пожалуй, самая дорогая вещь в этой скромной комнате. «Может, он здесь служит, а это – вместо престола?» – мелькнула у Германа мысль, когда Грамматик сказал ему:
– Взгляни!
Монах повернулся в ту сторону, куда смотрел Иоанн и замер: на стене у двери, почти под самым потолком, висела икона Богоматери, и у Германа не возникло никаких сомнений в том, чья рука написала ее. Он долго созерцал прекрасный лик, не в силах оторваться, а когда, наконец, ошарашенный, повернулся к своему учителю, тот улыбнулся и сказал:
– Как ты мог догадаться, Герман, я немало знаю и умею. И всё, что я знаю и умею, я познал и изучил по собственной воле и желанию. Лишь одному искусству я научился не по своему желанию, а потому, что меня заставили, – он помолчал несколько мгновений. – Эта икона – последняя из написанных мной. Продав ее, я простился с этим ремеслом, но спустя много лет она вновь попала мне в руки при своеобразных обстоятельствах, и я решил оставить ее себе… Все свои знания и умения в течение жизни я так или иначе сумел использовать и передать другим людям. Все, кроме одного. Но, видимо, Богу угодно было послать мне человека, которому я смогу передать и это последнее, – он посмотрел в глаза Герману. – Именно поэтому.
Они вернулись в библиотеку и вновь взялись за свои книги. Но после нескольких фраз Герман понял, что не способен читать дальше: ему надо было осознать происшедшее.
– Иоанн, можно я сегодня уже пойду? – тихо спросил он.
– Разумеется, – Грамматик взглянул на него с чуть заметной улыбкой. – Приходи, когда придешь в себя.
Герман приходил в себя несколько дней. Монахи, заметив, что он перестал ходить к «нечестиеначальнику», полезли было с вопросами, но Герман без обиняков осадил их: «Простите, братия, но вас это не касается». С утра до вечера он просиживал в мастерской, выписывая складки на одеждах Богоматери и святых. Он взялся за них как-то вдруг, без какой бы то ни было подготовки и размышлений, лишь повторяя в уме Иисусову молитву. Внутреннее напряжение, прежде более или менее сильно угнетавшее его из-за непонимания, враждебности и насмешек окружающих, постоянная неуверенность, заставлявшая его иногда по несколько раз примериваться, чтобы провести линию, куда-то испарились. Теперь ему было совершенно всё равно, что братия косятся на него, не интересно, что они расскажут про него другим после ужина, не важно, понравится или нет им, игумену или кому-то еще его работа, – и это «высокомерие», как они, должно быть, про себя называли его поведение, породило в нем странную легкость, а вслед за ней пришло непреодолимое желание взяться за кисть, и в душе не было прежнего страха и нерешительности. Герман проводил линию за линией – уверенно и точно, и ему казалось, будто кисть сама притягивается к иконе именно там, где нужно. И когда он взглянул на готовые складки, в нем впервые запело: да, это оно!