— Голубчик Парамонов! — еще громче закричал прапорщик, подскочив на стуле. — Ведь отчаяние подхлестывает не одного тебя. Пойми это. Большевики хлопочут о мире, вот в чем секрет! И этим как раз попадают в масть казакам. Сейчас попадают. Я бы тоже согласился стать большевиком, пока идет война. Но после-то что, после? Между бытом нашим, казачьим, и тем, что хотят ввести большевики, — социализмом, нет никакого сродствия. — Захаров с особенной любовью подчеркнул последнее, казачье слово, — Никакого сродствия! Они исключают друг друга, да, отрицают. А казаки идут, правильно говоришь. Но идут они только по неведению. А большевики их не отталкивают. Зачем же? Даже примолвливают: пускай помогают загребать для них жар. Но сами-то… сами-то казаки что от того выгадывают? Они уподобляются тому смекалистому парню, что сидел на суку, рубил его под собой и думал, что он себе на пользу дело делает.

— Не знаю, господин прапорщик, о каком вы быте толкуете, за какой быт тревожитесь. Вам виднее, конечно, — едко сказал Федор. — А что касается меня, таких, как я… так мой быт — вот он весь тут, весь! Вот эта чертова кожа, — и со злобой подергал на себе старенькую, застиранную и залатанную на локтях гимнастерку, — Да вот эти разбитые сапоги… да нешто кривой мерин еще — у моего батьки. И все. Круглым счетом. Вряд ли на этот быт найдутся посягатели. Не думаю.

На квартиру Федор возвращался злой, насупленный. Ему было досадно на себя, что ответить прапорщику по-настоящему, дать ему отповедь он все же не смог — слов для этого у него не нашлось. Он и в самом деле не знает, почему большевики свою партию назвали рабочей, а не трудовой, скажем.

Квартировал Федор вместе с Надей в неказистом двухкомнатном домишке селянина-украинца села Ивановки — неподалеку от станции Раздельной. Это — на Одесщине. Из Натягаловки вторую и третью сотни не так давно перевели сюда. Здесь, в Ивановке, с самого лета стояли все остальные сотни полка и штаб. Разместили здесь казаков гораздо теснее, чем в Натягаловке, но все же Федору удалось и тут отстоять себе отдельную квартиру, без других служивых.

В воротах Федору повстречалась Надя. Без верхней одежды и непокрытая, спешила она к соседке хозяев, пожилой застенчивой женщине, пригласившей ее к заболевшей дочке. Сама Надя не бралась, конечно, быть лекарем, но она хотела все же осмотреть больную и, может быть, пойти попросить полкового врача, который ее уважал, несмотря на ее слабую медицинскую подготовку, и мог бы по ее просьбе помочь больной. Наде известно было, куда Федор ходил, и она, взглянув на него, насторожилась.

— Либо что поругался с Циркулем? Чего ты такой? — спросила она, приостановясь, называя Захарова так, как иногда в шутку за глаза называла его Галина Чапига за его несоразмерно тонкую и длинную фигуру.

— Да нет, не ругался. Чего мне с ним делить!

— А чего ж ты такой?..

— Исповедовал он меня… приобщать посля сулится. Говорит, с отчаяния не туда суюсь. Большевики, дескать, в сродственники нам не подходят, и жар для них загребать нечего. А ты, дескать, похож на чудака: взобрался на сук и топором гвоздишь его под собой.

Надя захохотала.

— На чудака?.. А он на кого похож? А с какого лиха разговор-то у вас взялся? Как он узнал?..

— Значит, узнал. Длинноухий. Пересказал, значит, кто-то.

— Ну, а кто ж нам подходит в сродственники, не сказал он? Анархисты, может, — «потопим в крови», да разрушим, да затолочим. Аль, может, они, господа офицеры?

— Нет, не сказал. Другим разом скажет. Ты куда это, раздетая, выскочила?

— Да соседка покликала. Девочка хворает.

— А-а… Ну, бежи, моя докторша, бежи, не мерзни. Придешь — обедать будем, — И, повернувшись к воротам, шагая к крыльцу и все еще досадуя на себя, Федор пробурчал: «Ладно. Ничего. Пускай пока его верх будет. Пускай радуется. А вот Павлова я увижу… Буду в дивизионном комитете, увижу Павлова, расспрошу. Уж я его, Циркуля, припру тогда к стенке, покажу — на суку я иль, может, на самом дереве».

<p>XI</p>

Петр Васильевич Абанкин последнее время все чаще и чаще уединялся в своей тихой угловой, с одним маленьким во двор окошком стариковской комнате, где перед иконой богоматери по желанию Наумовны неугасимо горела лампадка; все чаще и заметней стал он душевно недомогать. На физическое здоровье жаловаться ему было грешно — любому бы молодому столько сил и здоровья! — а вот на душе день ото дня становилось все тревожнее. Да и чему было радоваться, если сама жизнь его не радовала, если день ото дня она становилась для него все более запутанной, лихой и тяжкой.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги