— Ей-богу, и сам не знаю, як мои хлопцы рознюхалы, а, может, дивчина сказала, а действовали мы правильно. Ну, кажу хлопцам, сходно на то, что разведку вы зробылы с толком. Теперь еще в операции покажите себя, и мы дадим напиться фашистам, не дывлячись, что их набогато больше.
Тряхнув кудрявым чубом, Петро глянул куда-то вдаль.
— А сам гадаю, — продолжал он, — с чего начать и как бы получше вдарить. Можно ворваться на галопе, но есть смысл и подползти. Правда, так страху не нагонишь, лучше бы с громом, с топотом. Стою это я себе, мудрю. Глядь, пыль столбом поднялась! Стадо коров гонят пастухи на Фотевиж. Сразу мне в голову ударило, как в село ворваться. Прилепились мы к стаду, наддали клинками бугаям под хвост и прямо к селу. Подняли стрельбу, пылью закуталось все. Заметались гитлеровцы, а мы на испуг их берем. «Миномет на позицию!» — командую. Талахадзе тоже кричит во всю глотку: «Пушка! Огонь по окнам церкви! Бронебойными!» Тачанка наша на галопе разворачивается. Этак мы уже в центр села ворвались, и опять я командую: «Взводу Талахадзе обходить слева, да живее, а то все полицаи поутекают!» А тут с другого конца села еще стадо идет. Одни коровы! Мечутся. Ломают плетни, и как подняли рев! Побросали немцы пулеметы — и ну бежать к Севскому шляху! Схватили мы около церкви повозки, смотрим — груз: спирт в бочках! На молотьбу завезли, как горючее. И баян гарный. А в церкви два пулемета и винтовок до двадцати штук, да патронов куча ящиков.
Петро не усидел. Вскочив, он продолжал с увлечением пояснять ход операции:
— Ну вот, а дальше стоят тракторы, возле моей квартиры. И комбайны. Молотарок четыре штуки. Стащили мы всё до купы и подпалили. Ух, загорелось як! Дальше до комор подались мы, а оттуда дед тикает. Я кричу: «Стой, дед!» Куда там, бежит! Аж мотня телипается! Я очередь поверх головы высыпаю из автомата. Смотрю — упал. Нагнулся к нему с коня, спрашиваю: «Ты кто такой, полицай?» А он с перепугу кричит: «Ей-богу, люди добры, не знаю!» Я перекрестил его слегка плеткой: не тикай от партизан в другой раз! Дал ему листовки, говорю: «Просвещайся!» Берет он нашу агитацию, я глянул: мать честная! Да это ж мой дядя! И он узнал меня, говорит: «Так это ты, племяш, дядька своего так отдубасил?» — «Так, говорю, я ж!» — «Раз, говорит, такое дело, то слухай: есть, говорит, в хате у молочарки начальничек да староста со старшим полицаем. Заховалися. Поучал начальничек из Глухова, как партизан на барановском кладбище подсиживать. Сказал, чтобы там пулеметы против вас держали когда вы в Хинель подадитесь…» Я — туда. Хата на замке. Мойсейкин прострелил замок по вашему, товарищ капитан, способу, Кирпичев с Карагановым забежали в хату и давай по сепараторам стрелять. А с кровати одеяло и подушка поднялись да прямо на нас… Кирпичев перепугался, а из-под подушки старая бабка спрашивает: «Что мне делать, сыночки?» И смех, и горе! Спрашиваю я бабку: «Где начальники?» А она: «Не знаю, родимые, никого не было», — а сама из-под подушки рукой на чердак показывает и из хаты тикает. Я бац туда гранату. Запищали. Староста и полицай «накрылись», а начальник вылез. «Учитель, — говорит, — я. Закон божий преподавать в школе приехал». Бумажки свои под нос нам сует. Довезли мы этого учителя до барановского кладбища. Тут я спрашиваю: «Слухай, учитель: на этом месте ты учил засаду держать для нас?» Там мы его и покинули на съедение собакам, — закончил Гусаков свой доклад.
— А ведь хорошо получается с конницей! — сказал Анисименко. — Теперь коменданта еще из Эсмани выгони, и тогда урожай и население наши. Обмозгуй, Петро, это дело я начинай немедля.
Петро хитро прищурился, оглядывая меня и Анисименко.
— Зроблю, як капитан одобрит, завтра в ночь. У меня и люди свои в Эсмань посланы — дядя и одна дуже, дуже гарна дивчина…
В раскрытые окна одноэтажного особняка струится запах жасмина. Сквозь кисею занавески видны огненно-красные пионы, маки. Тихо в доме. Из столовой доносится мерное жужжание пчел. Запах первого меда влечет их в комнату, к чайному столу. Одна из них гудит, как буксующий грузовик, — назойливо, неугомонно.
Майор Кон, напившись чаю, внимательно следит за пчелой, потом переводит взор на распахнутое окно; виден опаленный край горизонта. Майор во власти мирных дум и мечтаний. Подобное состояние он испытывал каждый раз после плотного ужина и сладкого чая, знаменующих собою конец дневных забот.
Его помощник — пятидесятилетний лейтенант Рихардт, человек весьма сомнительной принадлежности к арийскому племени, — хорошо знаком с привычками своего патрона и даже мыслями его. Рихардт сонно глядит на Кона, догадываясь, что тот, анализируя свое положение, в сотый раз убеждается в истинном своем призвании, которое отнюдь не в том, чтобы воевать. Его влечет мирная деятельность — коммерция, именно то, что наиболее присуще офицеру запаса вермахта.