— Это не эгоизм, — сказала она. — Ты это когда-нибудь поймешь, а может быть, и нет. Работа — величина переменчивая, она может быть и другом, и врагом, с ней можно примириться, но можно и бороться, одолевать. На каждый день неизменно остаются только любовь и дети. У меня ничего не было на каждый день, кроме тебя.
Ее отрешенные, сказанные не ему, а куда-то в пространство слова коснулись его своим смыслом, но не задели сердца. Может быть, она права, он без сердца, или оно у него круглое как мячик, от которого отскакивают собственные сомнения и чужое горе? Но тогда разве способен мячик любить, как любит он Марину? Разве может круглое сердце падать камнем куда-то вниз от восхищения человеком, который долгие годы жил словно за тяжелой завесой, не имея права выйти к нему и назваться отцом?
— Мне очень жаль, — сказал он матери, — что ты все так восприняла. Это потому, что не считаешь меня взрослым, иначе говоря, не считаешься со мной. Привыкла командовать, не терпишь возражений. Можешь не считать меня своим сыном, но мне ты — мать, а он — отец.
Поднялся и пошел от нее по аллее.
Что умеют легко делать молодые, так это уходить. Не оглядываясь назад, не унося с собой чужую боль. Она поглядела ему вслед холодными глазами: умри перед ним, но он другим не станет, обрел отца, празднует свою с ним встречу. А она, кроившая свою жизнь с припуском на сына, сшившая себе из этой выкройки модный, но все-таки строгий костюмчик деловой женщины, теперь смотрит, как сын уходит, и не может ему крикнуть вслед: «Это еще что такое? Сейчас же вернись!»
Она забыла сказать Мише, что дед ждет его с Мариной через воскресенье. Пусть едут, когда хотят. И Симочка пусть выпутывается из этого преждевременного визита как может. Наверное, он ждет в ближайшее воскресенье кого-нибудь другого. Дед, в общем-то, неплохо устроился в этой жизни. Вроде бы одинокая старость, ни жены, ни детей, ни внуков, печальный удел, но неродная дочь помнит о нем каждый день и внук неродной ближе к нему, чем к своей матери. И вообще, что такое родные, чужие? Чужая женщина привезла его с юга, чужие врачи поставили на ноги и теперь, в санатории, кружат вокруг него. Зоя Николаевна вдруг вспомнила о письме, которое прислала «чужая женщина», и нахмурилась.
«Неужели вы могли подумать, что я возьму эти деньги? Даже горько мне стало, когда пришла квитанция на перевод. Я не считала, сколько потратила, да и веселые это деньги были, зять с дочкой прислали. Я им написала, каким меня ветром в другую сторону от дома занесло, они и прислали. Зачем же вы все захотели испортить? Неужели перестали верить в людскую доброту?»
«Моя жизнь! Мое искусство! А хлеб — мой?» — так кричала бывшая жена Толика, белокурая, синеглазая девочка, в которую он влюбился, увидев в театральной кассе. Она сразу переступила черту, к которой воспитанные люди стараются не приближаться, стала подсчитывать, сколько он зарабатывает и сколько тратит. Толик, захлопнувший за собой дверь хлебосольного дома Серафима Петровича, поначалу отказывался понимать то, о чем она кричала.
«Мы же любим друг друга», — старался вразумить он свою новую жену.
«Ну и что?» — она не видела прямой связи между любовью и деньгами, которых он приносил очень мало.
«Артист, как муж, начинается с заслуженного, — говорила она, убежденная, что не открывает никаких истин, — ты же не артист, а фанатик, торчишь целый день в театре, играешь по три-четыре роли за вечер, но еще ни в одной программке не было твоей фамилии».
Сама она торчала в театральной кассе только вечером, а днем вязала: шарфики, шапочки, потом освоила платья. Вязала исступленно, когда поднимала голову и Толик сталкивался с ее глазами, то пугался, столько в них было угрюмой обиды на жизнь. Потом она бросила и вязанье, и свою кассу, кто-то помог ей устроиться в художественную мастерскую на должность инспектора по оформлению заказов. Толик с удивлением заметил, как быстро она расправила крылья, на кухне появился внушительный холодильник, а в шкафу — платья, шуба, коробки с обувью. Жена на вид была все той же синеглазой хрупкой девочкой, но теперь он уже ее знал, побаивался и в разговоры о святом искусстве не вступал. Однажды ему пришла в голову мысль, что холодильник на кухне не хозяйственный прибор для хранения продуктов, а скульптурный портрет его жены, такой же блестящий, чистый, безропотный снаружи и жалкий, бедный внутри. Два пакета молока, два плавленых сырка и бутылка постного масла.