— Спецификой?! — Вот когда он наконец улыбнулся. — Стыдно, Зоя Николаевна, прикрываться таким корявым словечком. Специфика у всего, что написано пером, кистью или снято кинокамерой, одна — правда жизни.
Пусть считает, что расстрелял ее в упор, изрек афоризм, пусть за ним, как за сварливой тещей, останется последнее слово. Время все-таки не пропало, они познакомились, а теперь пора приниматься за дело.
— Александр Иванович, у меня к вам единственная просьба: не водите меня по цехам, не объясняйте — вот это опарная сторона, а это тестовая сторона. Занимайтесь своим делом, не обращайте на меня внимания, а я похожу по вашим пятам.
— Хотите увидеть комбинат в его естестве? Не получится. Все будут смотреть на вас: женщины с интересом, даже с неприязнью — тебя бы на наше место, поглядели бы, что останется. А мужчины, конечно, приободрятся.
Он не мог знать, как надоели ей эти сомнительные комплименты. Не знал он и того, что она тоже способна вогнать своим словом в смущение.
— Кстати, Александр Иванович, хочу у вас спросить, что это за форма у ваших рабочих, какое-то солдатское исподнее белье, а не рабочая одежда. Вы бы надели как-нибудь на себя эти кальсоны и рубашку, походили бы денек.
Мне грустно потому, что весело тебе. Так у них это выглядело. Теперь уже Волков засмеялся, загромыхав на весь кабинет. Представил, видимо, себя в комбинатской спецодежде.
— Традиция, Зоя Николаевна. Помните у Горького?..
— Стоп, — перебила она его, — никаких Горьких, никакой литературы. Поднимайтесь!
Она точно отдала приказ. Волков не встал из-за стола, а именно поднялся, на вздохе оглядел свой стол, заваленный бумагами, и пошел за ней к двери.
— Я стану настоящим главным инженером, — бубнил он ей в спину, когда они шли по коридору к лифту, — только в том случае, если смогу создать станочный парк. Вы же понятия не имеете, что такое станочный парк для ремонта машин. А хотите писать сценарий. Вы мне еще в ножки поклонитесь, чтобы я за него взялся.
Уже третью неделю Серафим Петрович жил в санатории, куда его отправили после операции. Жил, как безбилетный пассажир, с опаской поглядывающий по сторонам в ожидании вагонного контролера. Горюхин гордился им, он не подвел хирурга, — почему же тогда с каждым днем росло ощущение, что он обманул и его и себя? В больнице он навидался своих собратьев по несчастью, таких же, как и он, паникеров перед операцией, но потом быстро забывающих свои предсмертные страдания. Они еще лежали в бинтах, унизанные приборами, их жизнь была на том же краешке, что и до операции, но что-то уже знали иное: измученные, истерзанные, но добрались до берега, почувствовали под ногами твердую землю. А он еще плыл. И в санатории, где медицинский персонал проявлял к нему особое внимание, — в такие годы перенес такую операцию, — он не верил себе, не знал, не понимал той жизни, к которой вернулся.
— Надо, Серафим Петрович, быть поактивней, — говорила ему докторша Нина Васильевна, — отставьте в сторону свою задумчивость, ходите в кино, на пристань, вы даже с Потапом и Машкой не познакомились.
Потап и Машка были медведями. Они жили в маленьком вольере, огороженном высокой сеткой. Двуногих друзей и почитателей, считал Серафим Петрович, у них и без него хватало. Он подошел как-то к сетке, поглядел на рыкающую, отупевшую в неволе пару и не испытал ничего, кроме досады. Самым благородным делом было бы пристрелить зверей. Только манекен способен жить в витрине, человеку такого не надо, и зверю тоже. Он знал, что это такое: перед операцией пожил в витрине, собирал вокруг себя консилиумы медиков. Но они глядели не на него, старались разглядеть его обиженное, спрятавшееся под ребрами сердце. Сердце обиделось всерьез, не износилось, не устало, а именно обиделось. И если бы найти ответ — на что? — не потребовалось бы и операции.
Теперь его сердце похоже на луну, которую избороздили земные механизмы. В тайное тайн человеческого существа вторглись какие-то капроновые клапаны, и он не расспрашивал об этом Горюхина, достаточно было и того унизительного страха, бессильного протеста, которые рождались от услышанных во время консилиума малопонятных фраз.
Он стал избегать людей. Каждый человек мог обрушить на него глыбу своей прожитой жизни, в больницах и лечебных санаториях люди охотно сочиняют свое прошлое. Вытаскивают какой-нибудь эпизод и раздувают его до сюжетной трагедии. Чаще всего это первая жена, которая его не понимала, и он был немного виноват, потому что подвернулась в этот момент другая. А он, не зная, что все женщины одинаковы, ушел к этой другой, и вот, в результате, личная жизнь не задалась, первая жена давно уже замужем, и ничего не воротишь, не вернешь.
Серафим Петрович мог бы объяснить, что это не страдания по первой жене, а плач по ушедшей молодости, но не объяснял. Людям свойственно идеализировать молодость, хотя честней было бы стыдиться ее. Сколько потеряно времени, сколько растрачено душевных и физических сил на пустяки: на Маню, которая любит не тебя, а Ваню, на песенки, на долгие разговоры и прочее, и прочее.