— Ты сам потом увидишь, — рассказывал Иван, — в известняках встречаются отпечатки ракушек и даже отдельные окаменелые раковины, а в глубине холмов, в еще более древних слоях — это до третичного периода — находят остатки ископаемых позвоночных: огромные кости, тоже окаменелые, конечно.
Узнал Борис и историю народа, населявшего земли между Днестром и Дунаем, о том, что прежде молдаване назывались влахами, что произошли они от древнейшего коренного населения Дакии, которую в первом веке нашей эры завоевал римский император Траян.
— Отсюда и романский строй нашего языка, как и у румын, — рассказывал Иван. — Римляне тогда наступали на восток, но восточнославянские племена преградили им дорогу. А с конца девятого до конца тринадцатого века Молдавия входила в состав Киевской Руси. Эх, сколько же разных народов перебывало на этой земле: римляне, славяне, татары, монголы, ливонцы, турки. Вон, посмотри на их лица, — Иван показывал на работающих девушек, — их лица — это следы нашей истории.
…С добродушным, по-детски доверчивым Иваном Борис чувствовал себя в лагере свободно и легко. По-иному сложились его отношения с Григорием Вулпе.
Григорий был интересным и сильным человеком. Ниже среднего роста, чуть полный, смуглый, с желто-зелеными быстрыми глазами, он вначале оглушал каскадом напористых вопросов, смеха, неожиданных порывистых движений… Иногда же в разгаре общего разговора он вдруг каменел. Голова его приподымалась, лицо становилось неподвижным, рот сжимался в напряженную линию, на глаза тяжело приспускались веки — он будто всматривался во что-то далекое, видное только ему. В такие минуты хотелось сравнить его со сфинксом — нечто холодное, древнее и таинственное появлялось в его лице. Видно, недаром текла в Григории какая-то крепкая смесь восточных кровей, о чем сам он говорил не без гордости.
Работая в поле, Григорий редко спускался в раскоп. Обхватив руками волосатые ноги — на работу он ходил в бриджах, — он сидел на краю ямы и сверху наблюдал за рабочими. Когда в земле что-нибудь находили, он резко говорил что-то по-молдавски или знаком приказывал подать найденное ему в руки, и рабочий вылезал и подавал. «Падишах, — неприязненно думал Борис. — Я, мне, обо мне, мой лагерь, мой холм…»
Григорию было тесно в раскопе, ему нужно было что-то организовывать, кем-то руководить.
Но зато не менее страстно, чем Иван, Григорий рассказывал Борису о будущих своих замечательных археологических картах Молдавии. «По всей территории — поселения разных веков. Сразу, как на ладони, будет видно, кто, где и почему селился», — пояснял он.
Столкновения между Борисом и Григорием чаще всего начинались со спора о том, как нужно рисовать находки и раскопанные объекты. Григорий требовал фотографической точности и сухости. «Главное — точность изображения, чтобы все было ясно», — говорил он. Борису же наивно казалось, что больше пользы в художественном рисунке. «Весь дух древности можно передать», — старался объяснить он и упрямо делал по-своему, а Григорий заставлял его переделывать. «Дух! Дух!.. Вот что, Борис, — сердясь и сдерживаясь, говорил Григорий, — со своими законами в чужой монастырь не лезут. Понятно?»
Особенно неприятны бывали эти разговоры, когда их слышала Инна. Тогда Борис угрюмо замолкал, а глаза его становились холодными и презрительными. Он считал себя правым.
4
Этот день был особенно знойным. Уже к девяти часам стало так жарко, что Инна, работавшая на открытом столе, перебралась в рабочую палатку: доски стола сильно нагревались и было горячо рукам.
— Подвинь-ка свой ящик, Борис, и подоткни палатку, — попросила Инна. Она установила у входа еще один ящик-стол и села спиной к Борису.
Он доволен. Когда Инна рядом, он чувствует в себе какую-то радостную наэлектризованность, и простые, короткие фразы, которыми они изредка обмениваются, содержат в себе больше смысла, чем кажется.
В палатке душно, но зато не жжет солнце. Он работает без рубашки, в одних брюках. Сидит на большом плоском ящике и, уперев планшет в другой ящик, рисует. В левой руке у него наконечник копья — изъеденный ржавчиной, погнутый кусок железа, похожий на сухой ивовый лист, только побольше. Он с удовольствием макает острое, тонкое перо в тушь и потом, легко и смело касаясь пером ватмана, то тонкой, то жирной с нажимом линией набрасывает контур копья, намечает грани, штриховкой, закорючками и просто кляксами передает объем и фактуру. И постепенно на плотной бумаге появляется второе копье, с теми же конопатинами в железной массе, с той же кривизной граней, но чуть красивее, чище и острее настоящего. Закончив рисунок, он отодвигает планшет и, склонив голову, любуется им. Ему приятно рисовать все эти вещи. Это стыдно для настоящего художника, и потому он скрывает это. Здесь, в лагере, он рисует те же наконечники стрел и копий, глиняные шершавые черепки, склеенные из них, реставрированные сосуды, подковы и костяные проколки, какие он видел на стеклянных полках шкафов в музее.
В палатке становится все душнее, от нагревшейся материи, как от железной печки, идет тепло.