Раздался пляс. Загремели половицы в избах. Не с веселья — с лиха разошлась удаль волюшкой последнего для многих разгула.
Столы не так богаты, как к концу лета: картошка, зеленый лук, яичница с просоленным салом. Не так много и вина-своего самогона почти нет из-за внезапности таких проводов.
Молчала изба Стремновых.
Тиха и изба Фени. Закрыты окна и дверь с тяжелым, будто кандальным кольцом вместо ручки.
Феня лежала на неразобранной кровати с кружевным покрывалом и высокими подушками. Неподвижен взор и устал.
«Зачем я так сказала? — жалела она, что вспылила за столом, когда надо было потерпеть, и не было бы раскаянья, и Кире было бы легче. — Не посветила ему, а помрачила. Где ты теперь, Киря? Кто-то видит тебя, а я нет.
Не скоро это кончится», — тьмой какой-то, в душе чуяла она, беспроглядное потянулось над землей.
Послышалась песня.
Сперва запели в одном дворе. А потом подхватил весь хутор. Феня вышла на крыльцо.
Пела о красивой мечте людская печаль.
Женские голоса удалялись и затихали, когда мужские — с ясно пробивавшимся тенорком — вели сильно, со вздохом.
И снова одиноко загоревал женский голос.
Постепенно голоса могуче сходились в одну силу.
Мужчины повторили с согласной задумчивостью, в которой страстно вдруг проблеснул тенорок.
Песня раскатами отдавалась в лесах, затихала там и вновь поднималась на хуторе.
Может, оглянется судьба, тронут ее неведомое сердце не мольбы, с которыми от века все идет и — идет свет, а красота тронет в желании малом — все-то оно со слезинку, что без особого колдовства можно и исполнить сои счастливый вернуть.
Заслушалась Феня, как завороженная стояла, забыла про все и вдруг очнулась от криков и плача… Не вернулся сон счастливый… Порыжелая дорога, па которой стояли подводы, стала лобным местом прощания.
Столпились все у подвод. Последние объятия, поцелуи, уговоры и слезы.
— Мама, не горюй, не надо.
— Ребят береги!
— Пиши, Ваня!
— Сынок, сынок!
— Пора. Садись!
— Не пущу! — раздался крик, и упала Палаша — соседка Фени — обняла ноги мужа. — Не пущу!
Он поднял ее. Сам крикнул с гневом:
— Да что вы! Разделаем их всех к ядреной матери!
— Папа… Папаня!
— Трогай!
— О, Господи!
— Палаша… Палаша. Ботинки мои Саня пусть носит. Не береги.
— Трогай!
— Да будет. За жизнь не нацеловались.
— Трогай!
— Прощайте!
— Ждите нас скоро!
Взмелась пыль, над которой качались косматые головы коней. Вслед подводам бежали и падали женщины в бессилии удержать тронувшееся. Кричали детишки. Слышали отцы их голосенки.
— Папа… Папаня…
Уносились быстро подводы — скорей, скорей, не слышать и не видеть, как бьется в горе свое, милое.
Скрылись за косячком леса.
Кто вернется, покажется там в счастливый свой миг?
Кто-то вернется.
А кого будут ждать, все ждать с надеждой, что сугревой останется одна на всю жизнь — не даст иззябнуть сердцу, и все будут ждать, вспоминая прощальный взгляд, не ведая, что встречи с ним уж не будет, что для кого-то будет пуст до конца вон тот — тот чуть стронувшийся в рожь поворот дороги.
Расходились по своим избам. Там еще не остывшие следы ушедших. И снова запричитало, застонало лихо: не могло смириться, что совсем близкое — вот-вот оно, родное, можно позвать, так оно живо и близко, — да не откликнется, хоть криком зови.
А вскоре попрятались и укрылись по укромным и темным углам, чтоб выплакаться вволю.
Родимые! Да за что это? Облака плыли к востоку, от мрачневшей хмари. Она расстилалась по горизонту.
Глухие раскаты грома обдали хутор предвестием пока еще далекой, но идущей сюда грозы.
В тот же день Феня, связав кое-какие пожитки в узелок, ушла с хутора к Анфисе. Тут, в семье решила пожить, а там видно будет. В своей избе оставаться не хотела. Без Кирьяна все для нее опустело. Да и боялась: вдруг Митя объявится.
Анфиса в начале весны вышла замуж за приезжего из Москвы вдовца с двумя детьми, Платона Сергеевича.
Привез он в село целый сундук своего рабочего инструмента, и давно молчавшая на краю площади кузница озарилась горном, обрадованно зазвенела наковальней.
Был он на все руки мастер: ковал коней, паял кастрюли и самовары, мог машинку швейную починить и ружье, не говоря уже о молотилках и сортировках, и даже сельсоветский радиоприемник после его осмотра вдруг заговорил.
Кузнец для села — находка, а для семьи — самая верная опора.
Он себе цену знает. Не уважишь — потеряешь человека, как порастеряли уж многих: ушли в города, на заводы, и стоят позабытые кузенки. Гигантские лопушиные листья непроницаемо укрывали у стен размытую золу давно отгоревших в горниле углей, и как напоминание, что жил тут когда-то огонь, пламенели лиловые и пурпуровые костры цветов.