— Отстань, Глаша, — уже умолял жену Стройков, чтоб как-то остановить эту ссору.
— С людьми когда и выпьет. А вот с твоим посидеть, бывало, и под ружьем его не заставишь. Сидел он с твоим, выпивал? Да никогда. Кляузник он. Думаешь, не догадываюсь, что в том блокнотике было? Ты вот слезы о нем льешь, а он за Фенькой таскался и Митю хотел засадить, а потом с его женой полюбовничать. Да и других со свету сживал. Люди бежать стали с колхоза. Чума он, а не человек!
— Глафира, не имеешь ты права так говорить! — крикнул на жену Стройков.
— Вот оно что! Знаете все. И кто убил знаете, а молчите. Проклятые вы, более ничего. Проклятые, — сказала Серафима и, схватив свою сумочку, выбежала из избы.
Стройков вышел на крыльцо. Было видно, как металась она: не знала, куда идти, где дорога?
Стройков нагнал ее.
— Куда же ночью-то? Дурные вы, бабы! — выругался он.
Она напала наконец на тропку и быстро пошла.
Стройков шел за ней: боялся, не случилось бы что.
— Что идешь? — остановившись вдруг, сказала она. — Боишься? Трус! Из-за тебя он пропал. Потому-то и убили, тебя не боялись, — не станешь искать: трус и свой ты для них.
Стройков не выдержал.
— Дура! — с угрюмой злостью сказал он. — Иди! Пиши доносы на меня, как твой муж писал. Собака он последняя.
Серафима вдруг схватилась за плетень, прижалась лбом к корявым прутьям.
— За что мне? За что?
Стройков пожалел, что сказал так.
«Как баба какая, встрял», — подумал он о себе, глядя на притихшую Серафиму.
— Наглумились над ним, и будет, — сказала она. — Я и сама с ним ссорилась: с людьми он не ладил. «Прилаживаться велишь мне. К жмотам прилаживаться. Мы против них кровь проливали. Изведем жмотов — с нового жизнь начнем, с детей наших новое пойдет». Любил он детей.
— Убийцу найдем, — сказал Стройков. — Я все время смотрел. Да ведь на лбу нет клейма.
Серафима пошла дальше к площади.
Стройков глядел ей вслед.
«В самом деле, ей-то за что с малышкой такое досталось? — думал он, — Детей любил. Так любил, что без отцов хотел их оставить, как свое дитя сиротой оставил.
Вон оно, свое горе, пошло. Глянул бы, чтоб людское понять».
На другой день Стройков встретился с Митей в каморке охранного помещения лагеря.
В каморке голый стол, чернильница и тишина, какая-то могильная тишина среди дощатых стен под низким потолком.
Через затускленные от пыли окна едва поотаивал свет с северной стороны, с сумрачинкой даже днем, когда вокруг и жар и солнце, а тут тянуло сыростью из-под пола и плесенью пахло.
Жигарева привели в каморку. Стройков с одного взгляда сразу отметил, как захмурел Митя. Черная, с втравившейся землей морщина пересекала его лоб.
Он молча сел на табуретку перед столом, не взглянув на Стройкова: ничего хорошего он не ждал от его приезда. Понял, что-то случилось, раз вспомнили вдруг о нем.
— Жену твою видел недавно. Одна живет, — сказал Стройков.
Понуро сидел Митя. Только стол разделял его и Стройкова. А казалось, сидели они по краям большого поля, через которое запрещен проход. И вот с того края, где был Стройков, доносился его голос.
— Кое-какие и новости на хуторе.
Митя вдруг с жадностью глянул на папиросы.
— Кури, — сказал Стройков.
— Разреши одну.
Митя зажег спичку. Рука чуть тряслась. Закурил, и дымок папироски обдал тоскою напоминания о прежнем. По утрам особенно пахуч дымок, потому-то и вспомнилось сырое от росы в шафрановом солнце крыльцо и пар над лугом, и это прошлое перешло в мечту, которую, может быть, встретит он в будущем.
— Меня всякие новости теперь не интересуют, — сказал Митя.
— Что так?
— Растрава одна.
Листок бумаги и карандаш лежали перед Стройков ым.
— Списать что-то с меня приехал? — спросил Митя.
— Жалел я тебя, когда тебя везти пришлось, — чуть в сторону отвел разговор Стройков: хотел еще что-то понять, приглядеться, прежде чем брать за душу страшным подозрением.
Митя усмехнулся.
— Помню, как жалел. В уборную под револьвером водил.
— А ты что же хотел? Не водил бы я тебя, свои бы деньги пропил, а то ведь казенные. Да за это прежде кнутом на каторгу гнали. А тут еще, гляжу, кажется, с маслом вас кормят. Совесть-то была, когда в горло лил?
Народную, кровную копеечку пропил. От себя ее отрываем детей учить, заводы строить. Вон какая землища!
Засеять, одеть, накормить как следует и уберечь ее от врагов. Ведь растерзают — под ворота к Михельсонам пойдешь… с протянутой рукой. Свое советское — беречь надобно. Свое!.. Вот и подумал бы. Ведь тебя, щенка, десять лет на эту самую кровную учили. Здесь отрабатывай пропитое. И еще вернуть, по совести, должен бы за школу. На хрена же деньги потратили, раз ты главному не научился. Честности! Себя и вини и никого более.
— Да, это так. Не оправдываюсь и никого не виню. Прежде чем кого винить, надо сто раз отмерить с терпением, и то ошибиться можно. Вина лишь за вину, а с чего она пошла, на это и меры не хватит до самого дна промерить.
— Знакомая песенка: винить жизнь. Так живи, чтоб потом не искать вину в своей жизни.
— Знать бы, где оборвется.
— Ты будто не знал.
Митя в пальцах растер жарок окурка.
— Кто что знает?