Желавин нарубил веток еловых, сани укрыл. Глянул вдаль. По угорьям тянулись леса подзорами — один над другим. Там деревеньки и выселки. Не верилось: и людей нет, и усадьбы, и барина. Рыжел обрыв глиной и гречишным песком. Внизу омут-колено. И подо льдом текло и заворачивало. Тьма кромешная на дне.
«Чего-то барин сорвался? Не перемена ли какая?
А я куда? В работники или на фабрику? Утром из одного ушата все моются, рукавом утрутся да на работу бегут», — поразмышлял Желавин: без барина плохо ему будет.
Из-за избы взметнулась костром лиса. В зубах глухарь. Желавин выхватил наган, прикрикнул. Лиса глухаря скинула и скрылась под елками.
В избе Желавин бросил глухаря на лавку. Викентий очнулся, долго смотрел на черного, как уголь, лесного петуха, помятого, с поломанными перьями.
— У лисы отнял, — похвалился Желавин.
— Каким образом? — думая о своем, хворо подал голос Викентий.
— А очень просто. Крикнул: «Брось! Барин велел».
Она и бросила.
Желавин хотел зажечь лампу.
— Не надо. Днем огня не люблю, — хандрил барин.
Завалился в шубе на деревянную голую кровать.
Желавин на лавке ощипывал глухаря, перья бросал в лукошко. Осторожно поглядывал на барина: томился барин, тяжко томился.
«Зачем я здесь? Время теряю. Надо бежать, — думал он в смутных страхах. Взять драгоценности, переодеться в мужицкое и бежать… в Польшу-проживал там знакомый пан. А дальше в Гамбург и за океан».
Он повернулся, сел, прислонившись спиной к стене.
Желавин финкой резал и рубил глухаря, бросал куски в чугунок.
— Сейчас у нас тушеная дичь на ужин. А после чай цейлонский. Читал я, на этом Цейлоне всегда лето, ананасные пальмы растут.
— А почему мы здесь?
— Да, видать, повыгоняли нас с хороших мест.
— Я не о том. Чего-то мужики долдонили? На охоту собирался, толком не разобрал.
— Ну, слышали, Додонова-то убили. А еще присказывают, будто какие-то люди замышляют царя зарубить.
— Вот-вот, — проговорил Викентий, будто это самое и интересовало его.
— Когда в Москве были, Серафимка рассказывала: один фабричный всем волю сулил и землю, и косынки бабам самые красивые.
— Из каких доходов?
— Какие у него доходы. Пустые щи хлебает.
— А сулит. Значит, чужое грабить?
Желавин поставил в печь чугунок с глухариным мясом. Ухватом порушил тлеющие жаром поленья.
— Жуткие у нас леса, барин. Куда повесельше перебраться бы. Разве в жутких лесах жизнь. И царю-то страшно. Видел я картинку. Среди жутких лесов виселицы по Волге плызут. Того и жди.
Викентий снова завалился на кровать: места не находил. Мучил визитёр.
Явится. За бриллиантами явится. А не дашь-топор и перстень к убийству приложит. Бежать! Ночью, полночью, а бежать.
Желавин поставил на стол чугунок.
— Ужинать, барин.
— Ешь, а я не хочу, — поднялся. Волосы раскосмачены, глаза, как у филина, горят, — Жуткие леса, говоришь? Бежать? А землю на кого?
Желавин посмотрел в печной огонь, сказал:
— Озябли вы, барин. На печь полезайте. Стемнеетразбужу… А земля по новому писанию не ваша.
— Выйди на ветер. Угорел! — с угрозой произнес Викентий.
Викентий залез на печь. Лег на теплые камни.
«Бежать!» — встряхнуло страхом, сказал Желавину:
— Коня посмотри. Чтоб сыт был.
— Больше пуза не влезет. Сам знает, — лег на кровать Астафий, доворчал: — Нам все мало, сверх пуза кладем.
Жар из печи озарял избу, огнистые полосы тускнели на стенах, меркли и вздрагивали, что-то лохматое пробегало — то волком, то мужиком в шапке.
«Ум свой не показывай, — назлобливали слова Антона Романовича. — Молись да шапку снимай. Чужим будем проживать, как свой-то отсохнет, битый да переказненный, — подремывал Желавин, засыпал да приоткрывал глаз, глядел на мореную спинку, в снеговую стену за окнами. — В ознобе барин. Чего-то не так на уме. Переворот или стрясение».
В стене мрачнел пыточный огонь, да будто нес палач раскаленное железо.
«Так как, Викентий Романович, ваши драгоценности или убийство?»
Глядел барин на дорогу среди черных кустов в желтоватом тусклом мареве. Вспомнил: дорога к усадьбе.
А усадьбы-то не было, лишь бугор перед частым осинником. В прошлом, в прошлом все.
Викентий очнулся в холодном поту. Сон прибавил тягости и совсем подавил душу: «Бежать!»
В избе что-то поскрипывало, мело с шорохом.
«Да вы, Викентий Романович, подстрекали к убийству еще на банкете, — сказал тайный голос господина в полицейском мундире. — Вы дали перстень убийце».
«Я все объясню. Человек прибыл от Додонова для переговоров. Я передал перстень ему в знак мира. Исходило предложение соединить наши капиталы, что было выгодно и мне и Додонову».
«На станции вы пошли купить билет гостю. Сами ходили за билетом. Гость не показывался. А когда садился в поезд, повернулся лицом не от метели, а от фонаря проводника. Скрывал лицо».
«Он просил переговоры и приезд держать в секрете.
Раз так, я и пошел купить билет, чтоб гостя никто не видел».
«А топор?»
«Топор лежал под подстилкой в санях. Видимо, был взят, когда я ходил за билетом».
«Откуда было известно, что топор под подстилкой?»
«Когда выезжали, я положил топор под подстилку.
В дороге без топора нельзя. Зачем ему было брать мой топор?»
«Для соединения капиталов убийством».