Окончив седьмой класс, Григорий перешел в зиньковскую десятилетку — в ту пору едва ли не единственную на весь район среднюю школу. Это за восемь километров от села. Ходить нужно было пешком каждый день, в любую погоду. Дорога хотя и неблизкая, особенно для подростка, зато какая! Она разделяет село пополам и под старыми, в три обхвата вербами (в их дуплах, начинавшихся от самой земли, прятались в непогоду влюбленные) взбирается на Бееву гору. За селом, вправо от нее, — овражек, шиловцы засадили его кленом, осиной и дубком, чтобы глину на огороды не заносило с водой; влево — глубочайший овраг (у нас его называют «стенкой»), над которым всегда носятся тучи береговых ласточек— там их гнездятся тысячи. По этому оврагу стекают весной полевые воды в речушку Грунь; а дальше над дорогой — Кирсанов лес, обсеянный рожью и пшеницей, и марево, марево — глаза болят смотреть, как оно меняется. Украинский шлях — иначе не скажешь. А оглянешься — село в долине как на скифском щите, речка сине блестит среди тальниковых низов, и туман над нею русло выписывает… На Беевой горе и родились первые строки «Водоворота».
Как-то Григорий, когда мы поднялись на гору и долго смотрели на село, сказал: «Вот отсюда, Григор, я увидел начало «Водоворота», а пока назад домой дошел — уже и написалось».
И прочитал наизусть:
«Село Трояновка гнездится в долине. На север от него Беева гора, покрытая лесом, на юг — затянутая маревом равнина, по которой вьется полтавский шлях. По обеим сторонам его то тут, то там маячат в степи хутора, маячат на далеких небосклонах, как зеленые острова по синему морю. В центре села течет река со странным, должно быть татарским, названием — Ташань…»
Прочитал он, как всегда, глухо, даже как будто сурово, и, помолчав, добавил:
«Слова, слова… А в действительности, посмотри: лучше, брат, лучше, просто непостижимо прекрасно».
И погрустнел, как это обычно для него, — вот так вдруг, неожиданно. Вероятно, он ощущал в этот миг вечную горечь художника: условность понятий, ограниченность человеческих представлений перед лицом природы, жизни… Меня же этот отрывок будто осиял. До этого мне казалось, что я понимаю прозу, читал у Горького даже, что это «необыкновенная кладка слов», но только тогда, на Беевой горе, ощутил ее внутреннюю жизнь, если можно так сказать. Позже я пережил нечто подобное, когда Григорий (это было ночью на шиловском мосту) прочитал мне, тоже наизусть, отрывок из «Хаджи-Мурата» — медленно, просто, без нажима и театральщины:
«В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирной аул Махкет.
Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из-за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и женские и детские голоса снизу от фонтана».
И надолго умолк. Потом сказал, будто подумал вслух:
«Вот так умел писать граф. Одним абзацем въехал в аул».
Мне довелось как-то прочитать, что в «Водовороте» царит стихия народной жизни. Это было написано с заметным отрицательным или, сказать бы, сочувственным оттенком, потому что само понятие «стихия» привязывалось к особенностям авторского дарования. И мне припомнилось то, что не раз повторял Григорий: «Терпеть не могу книг, которые написаны словно по учебнику логики Асмуса. Не сочинение, а тоска. Нет прозы. Стефаник, Тесленко, Чехов, Толстой так не писали. Правда, у Толстого есть «логические» места в «Войне и мире» — размышления раненого Болконского на Аустерлицком поле брани, Платон Каратаев… Запрограммированность, скука».
На те годы, когда Григорий учился в зиньковской десятилетке, приходятся первые его поэтические пробы. Тем, кто не избежал этого увлечения в юности или даже вырос потом в писателя, вероятно, известно, как относятся к пишущим близкие, да еще в селе, где не то что шила — сапожного гвоздика в мешке не утаишь. На них посматривают как на чудаков, над ними частенько посмеиваются даже родные.
Григорию тут, можно сказать, повезло. Когда в зиньковской районной газете появилось первое его стихотворение и хлопец прибежал с ней к Хтудулам, отец, обрадовавшись, как ребенок, осторожно вырезал этот стишок и на ладонях понес его через всю хату в комод. Это было «признание», даром что домашнее, но настоящее, неподдельное! Кто знает: может быть, отец мечтал об этом, ждал этого… И легко представить, как чувствовал себя Григорий, когда потерял отца, а вместе с ним и своего первого ценителя…