Шевченко писал как-то, что Брюллов ни одной линии не разрешал себе провести «без модели». Вероятно, каждый серьезный писатель тоже не может написать настоящее художественное произведение «без модели». Не писал без нее и Григорий Тютюнник. Попробовал раз, когда принялся работать над романом о Западной Украине «Буг шумит», увидел, что без «модели» его тянет на уже проторенный путь, к «Поднятой целине», — и бросил. В «Водовороте» же что ни пейзаж, что ни характер, что ни реплика, то и Шиловка, по-художественному, безусловно, осмысленная и обобщенная, как образ целого народа.

В «Водовороте» жизненная модель взяла верх над литературной. Это особенно четко видно, когда читаешь «Буг…».

Есть люди, которых и хлебом не корми, а дай поразглагольствовать про «любовь к народу». Они всегда вызывают скуку, а чаще — насмешку, ибо известно: о любви молчат. Мне не приходилось слышать от Григория и слова об этой любви. И вместе с тем я никогда прежде не встречал человека, так самозабвенно влюбленного в свой народ, и такого знатока украинского характера — от мельчайших деталей до самых высоких обобщений. (Речь идет, конечно, не о привязанности кулика к своему болоту, а о высоко человечном восприятии родины.) Григорий обладал, говоря словами Чехова, талантом человечности. И врожденным, и выстраданным. Нужно было видеть и слышать, как он рассказывал и показывал своих героев из «Водоворота», как глубоко знал их и как умел через деталь — реплику, мимику, жест — распознавать характер. Он, по существу, перевоплощался в них, как перевоплощается актер. «Ведь это же законченный тип! — было его любимым резюме. — Дядя наш, Филимон, — непревзойденный мастер воспроизводить характер, лепить его из мелочей, которые мы даже не заметили бы. Он мог бы быть хорошим писателем, если бы считал бумагу и ручку полезным открытием…»

О ком бы ни рассказывал Григорий — Павле Гречаном, Гнате Реве, Охриме Горобце и т. д., — он сам становился Гнатом, Павлом, Охримом. Казалось бы, странно, что множество деталей, которые так ложатся в образ того или иного героя «Водоворота», остались за страницами романа. Григорий был богат материалом и именно поэтому не смаковал его в произведениях, не расписывал.

Больше всего он любил рассказывать о том, кто стал прообразом Павла Гречаного, и часто копировал его даже в обычном, «не литературном» разговоре.

Жил по соседству с Евгенией Федотовной ее дядька, а Григорию двоюродный дед Павло Осипович Буденный, великий курильщик, добряк, увалень, молчун и силач. Он копал колодны, ямы на кладбище, когда кто-нибудь умирал, косил, молотил, одним словом, что ему велели, то и делал.

«Ты бы меня, Егорка, побрил», — ни с того ни с сего скажет, бывало, через плетень Павло Осипович, прозванный в селе Штавлом.

Григорий, тогда еще подросток, ласковый, всегда готовый услужить, к тому же подражая отцу, бросается в хату, выносит бритву, скамеечку, полотенце, чтобы обернуть воловью шею «клиента»…

«Садитесь, дяденька!» — и принимается за дело.

Бритва тупая, как щепка. Как проведет лезвием по дядькиной шее, так следом и кровь выступает. А Штавло сидит и дремлет… Григорий кое-как добреет, если это слово можно употребить при такой ситуации, смоет кровь холодной колодезной водой, чтобы как-то ее остановить…

«Готово, дяденька!»

Только тогда Павло просыпается, сладко улыбается спросонья и говорит:

«Ну и бьитва у тьебя, Егорий… Огонь! Не бьеет, а как водой смывает, ня-а-а…» (последнее у него означало «да-а-а»).

Он не чувствовал боли!

Или сложит на плетне огромные руки, по-собачьи положит на них подбородок и долго молча, пыхкая цигаркой, водит глазами за Григорием, который мотается по двору. Потом скажет, как на волах мимо двора проедет:

«Ня-а-а… Дай мне, сынок… газету на цигарки».

«Да ведь я дал вам позавчера целых пять! — удивленно воскликнет Григорий. — Куда же вы их дели?!» Штавло молчит, виновато моргая глазами, и, когда его просьба уже забыта — так долго он молчит, — скажет:

«Те я уже скурил, ня-а-а…»

«За два дня?»

«Так я ж сейчас сторожу, — пояснит не скоро Павло. — А ночью курится… как в жнива вода пьется: раз за разом…»

Штавлу же и принадлежит песня, которую Григорий под веселую руку пел по-штавловски и называл «шиловским вариантом модернизма». Эту чудную песню спел Штавло лишь один раз, когда шел из Гузейкиного шипка-монопольки, и осталась она в памяти благодарных шиловцев:

Пе-ех, чорнобрьнва Гузійка-а…

Дальше Павло Осипович, как всегда, долго молчал, ловя ногами тропку и ища вторую строку с подходящей рифмой. Но не нашел и закончил так:

І чорнобрьнві… ня-а-а… пеньки!
Перейти на страницу:

Похожие книги