Вечером, после дождя, хутор захлестнула тьма, и трудно было разобрать, где блестят лужи, а где — островочки земли. Он сидел за столом и читал при коптилке историю Древней Греции; отец крошил в корытце стебли табака, а Катерина устроилась с Дмитриком на полу и певуче твердила ему: «Не та-ак, совсем не так, вот как нужно: сорока-воровка на печке сидела, детям кашку варила…» — водила пальцем по ладошке, показывая, как возилась сорока. Сын внимательно слушал и повторял. Его слова строчками ложились меж греческими походами и грызней тиранов: «Рока-рона в прицьку дера, діді кашку варира…»
— Эгей, чоловиче! — прокатилось вдруг над опушкой. — Сюда-а-а…
Федор Несторович пошевелился, с картуза полилась за воротник холодная вода — шел дождь. Едва сообразил, что это Макар его зовет. Старик стоял у распахнутых дверей своей хаты в какой-то одежонке, напяленной на голову, и размахивал руками:
— Сюда-а-а!
Федор Несторович повыдергивал из грязи костыли — их присосало — и пошел со двора, таща по мокрому бурьяну пустую штанину.
— А я в окно выглянул, — затараторил навстречу Макар, — гляжу, человек на дожде мокнет…
Он подслеповато щурился и лез бородою прямо в лицо Федору Несторовичу.
— A-а, это ты, Федька! А я и не узнал. Своих проведать пришел!
Когда-то, еще до войны, Федор Несторович любил захаживать к Макару. У них была большая семья — девять человек. Обедали всегда вместе, обсев низенький стол посреди хаты так плотно, что десятую ложку уже некуда было просунуть. В сорок первом Макаровых хлопцев забрали на войну, девчат — в Германию, а Макариху с самым младшим, Сашком, разорвало снарядом на огороде. Только клочок синих штанишек нашел Макар…
Теперь в хате Макара было пусто, она казалась непомерно большой. Из каждого уголка так и веяло запустением. На полу, свернувшись калачиком, лежал козленок. Увидя чужого, вскочил, стал на дыбки и стукнул лбом о костыль.
Как живете, дядя? — спросил Федор Несторович, стягивая с головы мокрый картуз.
Макар положил козленка на лежанку, прикрыл какими-то лохмотьями.
— Живу, Федя, как тот сапог ночью — то в ров ступит, то в кизяк… Разве в мои годы живут? Жду, когда черти возьмут, да и все тут. А ты ж как, молодицы себе еще не приглядел?
Федор Несторович наклонил голову, не зная, что и сказать.
— Коли есть, бери. До каких же пор бобылем жить… А мертвые за это в горло не вцепятся.
Макар примостился возле лавки на стульчике и начал скрипеть напильником по резине.
— А я вот занятие нашел — калоши клею. Заезжали ко мне позавчера какие-то инженеры, воду из колодца термометром мерили для чего-то и сказали: «Лучшей воды, дедушка, чем у вас, нет во всей России…» Это они и камеру бросили, спасибо им, потому что я к клееным калошам еще с войны так приспособился, что магазинные надену, так словно совсем босой.
Макар ощупывал камеру, разминая ее пальцами, как кожевник телячью кожу. Перекладывал из руки в руку разные деревяшки, оббитые теркой из тоненькой белой жести, и уже в который раз рассказывал Федору Несторовичу во всех подробностях, как в их хату попала бомба прямо у него на глазах, как в воздухе долго оседали перья из подушек, а самолет кружился так низко, что даже были видны оскаленные зубы летчика и блестящая змейка на комбинезоне. И не было в этом рассказе ни трагических оборотов, ни вздохов, были лишь старческие потуги вспомнить все таким, каким оно было в самом деле.
— Всего-то и не запомнишь, — сокрушался Макар, — потому что у старого память, как дым: все вверх да вверх…
На дворе начало проясняться. В хате посветлело так, что на потолке стали видны синие дождевые пятна. На пол закапала вода — размеренно, словно стук часов. Но Макар не обращал на это внимания — он был туговат на ухо.
— Буду я двигаться, — сказал Федор Несторович, поднимаясь.
— Ну, как знаешь.
Макар отложил напильник, высморкался и вновь стал мять резину.
— Когда наведаешься еще, загляни.
Солнце заходило красно. Дождевые капельки на деревьях и травах сверкали пурпурно-зелеными искорками, наполняли лес тонким звоном. Туча сползла за реку и остановилась там, раскинув над лесом гигантские вороньи крылья. Где-то далеко между стогами соломы взблескивали молнии, погромыхивало.
Федор Несторович запрыгал следом за грозой, обходя лужи и орошенные кусты. Из-под земли, размытой дождем, из-под корней бурьяна поднимался над опушкой едва ощутимый, горьковатый запах мокрой сажи и старого обгорелого кирпича. Дышали гнилью старые пни.
И снова были балки, размытые дождевой водой; и снова Федору Несторовичу приходилось выжиматься на костылях, прыгая через рвы. А ветер бил мокрую штанину, наматывал ее на костыль, мешая идти.
Смеркалось. На левадах белыми озерами разлился туман, в нем неясно чернели кусты чернотала, словно шалаши на бахче.
Из тумана навстречу Федору Несторовичу выплыла, какая-то фигура. Кинулась к нему почти бегом. Это была Одарка — дрожащая, промокшая до костей. Видно, ждала вот тут, под копной, пока он вернется…
— Поздно уже, — сказала она. — Не успеете и к урокам подготовиться.
И пошла впереди, сбивая сапогами росу на травах.
Федор Несторович замедлил шаг.