Тимохе становится жаль коров. И звонкий голос Палажечки, и то, что она вертится, как юла, выгоняя коров на поле, вызывают у него угрюмую насмешливую улыбку: «Ишь как скачет, старуха!»
По сравнению с Тимохой Палажечка и вправду уже немолода: ему девятнадцать, а ей двадцать четыре. Пора бы замуж, да некому брать — парней, ее однолетков, призвали на службу, а те, которые демобилизовались, повидав мир, в селе оставаться не захотели: тот в Донбасс подался, на шахты, другой в город, на завод. Находились, правда, и такие, которым не на кого оставить старую мать или отца, пошли в механизаторы. Но таких было немного, да и женились они как-то по-чудному: или на совсем молоденьких, вчерашних школьницах, или шли в приймы к вдовам, у которых уже и хаты есть, и хозяйство, хоть и латаное, но свое — как-никак, а все ж не начинать со щепы…
Так и осталась Палажечка незамужней, хоть и хороша собой, и работящая. По вечерам ходила в клуб, пела с младшими девчатами те же песни, что и они, переучивалась танцевать по-ихнему, а не так, как умела раньше, снисходительно смеялась, когда парии моложе ее неуклюже пробовали обнять за плечи, а то и за талию, зная, что Палажечка ничья и потому заноситься ей не с чего…
Постепенно научилась выдавать себя за более молодую, счастливую и беззаботную, чем было на самом деле. И молодежь, особенно девчушки, не пропускали случая посмеяться над нею меж собой, а в плохом настроении так и прямо в глаза. Тогда Палажечка по нескольку дней даже не подходила к клубу, целые вечера просиживала со старой немощной матерью, а бывало, что и плакала потихоньку от нее, уже никого из себя не строя и ни под кого не подделываясь…
Летом же, когда в село наезжали Палажечкниы подруги, разодетые, конечно, в самые дорогие платья, полненькие, с бедовыми детьми и мужьями — железнодорожниками или шахтерами, девушке было особенно тяжело. И не потому, что подруги непременно выражали ей свое сочувствие, наперебой звали к себе, обещая устроить на чистую работу и выдать замуж. «У нас это запросто», — убеждали они энергично, особенно подчеркивая это «у нас», потому что считали себя, конечно, нездешними…
…В овражке глухо, уютно и даже томно от крутого, не тронутого ветром запаха прогретых лопухов и «куриной слепоты», сырой, спрятанной от солнца низовой земли и трухлявых ольховых веток.
Травы здесь мало, и коровы стоят кучкой, нудясь, то и дело поглядывая на пастухов. Лишь телятам развлечение: скачут в лопухах, потому что они их щекочут, раскачиваясь из стороны в сторону, цепляют на хвосты тугие комья красного репейника.
Тимоха разложил костер, намостил под бока сухой картофельной ботвы и снова, как под сосной, лег, впившись глазами в небо. Из оврага, словно из ямы, оно казалось ему ниже и короче, а сам овражек — глубже и склоны его круче.
Палажечка принесла в переднике картошки — не очень крупной, но и не мелкой: чтобы быстрее испеклась.
— Ты какую любишь? — спросила Тпмоху ласково и заботливо, так, будто они были мужем и женой. — Красную или белую?
Тпмоха помолчал, раздумывая над тем, какая лучше, по, так ничего и не придумав, сказал:
— Всякую. Лишь бы только не водяная…
— А у вас заведено печь картошечку в печке? — не умолкает Палажечка.
— У кого это, у нас? — никак не сообразит Тимоха.
— Ну, дома…
— Ха! «Заведено»… Как нечего ужинать, так заведено, а как есть, то и не заведено…
Солнце уже спряталось за ольшаник, пустило сквозь листья тоненькие розовые стрелы. И дым над костром порозовел, как зимою на закате солнца. Разгоряченные игрой телята наскакивали с разбега на костер, останавливались, сопели, широко расставив передние ноги, и смотрели на пламя глупенькими глазами. Палажечке стало грустно сидеть молча, и она заговорила с телятами:
— А что, жижа? Видишь — жижа… Мень-мень-мень… Иди я тебе на шейке поиграю… Вот так мы любим, вот так…
Картошка перестала шипеть. Угли пригасли. В овражке вкусно запахло поджаренной корочкой. А лопухи, почувствовав холодок, встопорщились, тихо заскрипели, выпрямляясь, и тоже запахли — сыростью, росой, ночью…
Палажечка выгребла из углей несколько картошек, поиграла ими, как камешками, чтобы остудить, и тихонько засмеялась.
— Чего ты? — спросил Тимоха.
— А я тебя обманула!..
— Как?
— А так! Сала у меня и нет…
— А для чего ж ты обманывала?
— Так. Захотелось…
— Хи! Чудная… «Захотелось»! А теперь люди будуть ругать, что коров не напасли…
— Те! Подумаешь! — улыбнулась Палажечка, пряча под густыми черными ресницами насмешливый возбужденный взгляд. — Лучше бери картошку. Хороша!
Тимоха поднялся и, очутившись лицом к лицу с Палажечкой, увидел, как задрожали ее блестящие, сломленные посредине брови, а ресницы мгновенно взлетели вверх, открыв терпкие смоляные глаза.
— А теперь, слышь, будут ругаться… — пробормотал смущенно и хотел было отвернуться, но не смог — так близко были перед ним Палажечкины глаза и столько было в них чего-то нового, неизведанного…