…Домой стадо шло, подпасываясь. Палажечка бегом заворачивала телят, ругая их самыми нежными словами. А Тимоха покрикивал на них твердым, самому себе незнакомым голосом и тоже не сердито…
За рекой, напротив сосен, заходило солнце, разостлав по воде красное полотно. Из лесу несло ладаном, остывающим песком и прелой хвоей.
— Ну, я пошел за живицей… — сказал Тимоха, поворачиваясь к лесу. — Так что бывай…
— А в клуб придешь вечером? — спросила Палажечка, играя веточкой.
— Кто его знает… Если мать работы никакой не придумает, может, и приду…
— Там сегодня кино привезут…
— Говорю, кто ж его знает… — и побрел в сосняк, нащупывая в кармане жестянку из-под консервов.
Потом уже, когда стадо поднималось к селу, вышел на поляну, постоял в нерешительности и крикнул:
— Эгей, Полька! Я приду… Слышишь? Приду!
Но Палажечка была далеко, и эхо, вырвавшись с луга, уже не докатилось до нее…
ВИНТ
Даже глаза режет — так ярко, так желто-красно на дворе от привядшего осеннего солнца, спелых дынь-дубовок, оранжевых тыкв, собранных в кучи, да запоздалого тыквенного цвета, на который уже и пчелы не садятся — пора его миновала, — а летят себе дальше, на красный чертополох или позднюю гречиху.
Летят через двор Ониська — им тут просторно: ни деревца, ни кустика, даже бузины за хатой или дерезы, где куры прячутся от зноя, нет у Ониська. Пустырь. Да и сама хата так низка, что в осенние хмурые ночи, когда погаснет в окошках свет, она кажется среди других хат копенкой слежавшегося сена.
Дзик-дзик-дзик… — звенит целыми днями в Ониськовом дворе, под окнами, над стрехой, словно ветер тихонько на скрипке играет. И когда мимо Ониськова двора идет кто-нибудь в магазин или из магазина, хозяин непременно зацепит его словом-другим, а потом, как бы между прочим, ввернет:
— Мне, братец, если б довелось свадьбу справлять, так и музыкантов нанимать не нужно. Своя музыка…
Скажет и умолкнет, щуря на собеседника подслеповатый глаз, пока тот, недоумевая, не спросит, почему же это — не нужно. Тогда Онисько поломается, порисуется немного, будто знает что-то, да не хочет сказать, и уже только тогда объяснит:
— Потому что Павлушкины пчелы через мой двор дорогу себе на поле проложили. Слышишь, как поют?
Бывает, кто-нибудь и постоит с Ониськом, и послушает музыку ту пчелиную, и покалякает о том о сем. Но большинство, особенно молодежь, проходят мимо, сказав только «здравствуйте, дядьку» или и того не сказав, потому что знают — дядько туговат на ухо, все одно не услышит.
Онисько и с молоду был неказист собою, бестелесный, как высушенный стебель табака. Что ни напялит на плечи, все на нем висит, словно на жерди: будь то отцовский сиряк, или шинель мадьярская, схожая цветом с болотной тиной, или какая-нибудь новая одежина — солдатский бушлат, к примеру, или пальто магазинное, дешевенькое.
И уж совсем непригоден Онисько ни к какой работе: станет косить с мужиками траву — ручку берет не шире тропки; стережет ночью колхозный скот — теленок у него отвяжется и уйдет на луга; примется свой огород полоть — посеянное срубит, а бурьян обойдет — слеповат ведь…
Но как бы там доля ни чуралась какого-либо человека, как бы его ни обходила, а глядишь, наведается к нему хоть раз в жизни и сделает его неузнаваемым.
Наведалась она и к Ониську.
Случилось это давно, еще до войны.
Была ранняя осень. Дни стояли погожие. Между грядками ткалась паутина и блестела под солнцем, как весенняя вода в ручьях. Радостно чирикали воробьи, покачиваясь на подсолнухах, хлопали крыльями петухи и пели до одури, стараясь перекричать друг дружку. В селе было покойно, мирно и скучно. И вдруг среди этой густой, нетронутой тишины грохнул взрыв яа Полтавской дороге, тряхнул хаты, сильной волной налег на оконные стекла и долго стоял потом в безветренной степи рыжим столбом, словно остановившийся вихрь. Немного спустя в село прибежала оглушенная лошадь, впряженная в борону, а вслед за нею — бледный, окровавленный погоныч Семен, старший сын Ониська, с оторванной по локоть правой рукой и выбитым глазом: мину разряжал…
Казалось, Ониську той беды ни расплескать, ни по ветру развеять, если б не неожиданность (потом пьяный Онисько любил говорить: «
Пока сын лежал в больнице, о винте не вспоминали, а когда он вернулся, да еще со стеклянным глазом под рассеченной пополам бровью, — подслеповатому Ониську сгоряча почудилось было, что глаз этот красивее живого, — да показал отцу, как ловко научился крутить одной рукой тугие ровненькие цигарки, — у старого и от сердца отлегло, решил: живут люди с культей, проживет и Семен.