— Значит, возле ракет, — делали вывод дядьки и заводили разговор уже про своих служивых, большинство которых тоже «отбывали сверхсрочную», аж пока дело не доходило до спора: один доказывал, что его Колька младший сержант и механик по танкам, другой говорил, что это брехня, потому что как же Колька может быть механиком да еще и со званием, когда он туповат, едва до седьмого класса доплелся, да и то военкомат заставил. Что ж он в тех тапках петрит!..
Кончался спор тем, что дядьки втихомолку зарекались больше никогда не здороваться друг с другом, а тот, у которого был колодец, запрещал бесколодезному соседу ходить к нему по воду…
Тем временем Уточка, купив все в лавке, возвращалась домой, складывала гостинцы в чисто вымытый посудник, заправляла горилку сухими стебельками «животковой чаполочи», березовой почкой или еще каким-нибудь только ей одной известным зельем и, заткнув бутылку тряпичной пробкой, ставила ее под лавку в углу — где темнее и прохладнее.
Так миновали дни и месяцы, ниже ходило солнце, седел, словно покрывался дымком, терн в низовом старухином саду и осыпался в первые утренние заморозки; по ночам в хату наведывалась сырость и прилипала к стенам мохнатыми грибками — только тогда старая поняла, что сыновья не приедут, и впервые за несколько лет слепоты заплакала, вытирая бельма сухими покореженными пальцами.
А однажды, уже поздней осенью, пришло Уточке письмо, как всегда от старшего, Мусия, — младший, Грицко, был на переписку ленив и отзывался не часто. Мусий писал, что вырваться домой за лето не удалось (начальство не пустило), а невестки и внуки одни ехать не захотели.
— Одним словом, чужие люди… — только и сказала Уточка, даже не дослушав письма, и трудно было понять, касалось это лишь невесток и внуков или и сыновей…
И вот снова пришла весна, и снова зацвел терн в Уточкпном саду, скликая своими запахами ос и пчелок на молодой цветок; прилетели в село ласточки и аисты в давние свои гнезда и принялись обновлять их; люди белили хаты, жгли за воротами прошлогодние листья, — только Уточкина хата, которая присела и почернела за зиму еще сильнее, стояла посреди весеннего движения и обновления одинокая и тоже будто слепая.
Но как-то перед самым праздником зашел к Уточке гость, молоденький солдатик в значках на всю грудь и кожаных перчатках, хотя на дворе было уже тепло и солнечно. Весело поздоровавшись от порога, гость какую-то минуту молчал, наверно, осматривался, потом уже не так браво спросил:
— Тут живет Ганна Кошкалда?
— Тут, сынок, тут, — заволновалась Уточка, узнав знакомый армейский запах, сразу заполнивший хату. — Проходи поближе, садись.
Солдат осторожно скрипнул лавкой.
— Я, бабуся, от вашего сына Мусия Прокоповича. Привет вам привез, — сказал и коротко, неумело вздохнул. — А еще вот гостинцы тут, бабуся.
— А… сам же он, Мусий, — тихо спросила Уточка, — почему же он сам не прискочил?
— Ему, бабуся, сейчас никак нельзя. Праздники подходят, а он в нашем полковом оркестре первая труба.
— Вот как… — то ли удивилась, то ли смутилась Уточка и долго потом молчала.
Когда же почувствовала, что гостю, наверно, неудобно сидеть вот так молча, спросила:
— А кем же Грицко, младший, числится? Не слыхали?
— Он уже давно демобилизовался, — охотно пояснил солдат, — и сейчас работает в охране где-то на заводе, — точно не скажу где…
Потом солдат ушел. А Уточка еще долго сидела одиноко в полутемной хате и впервые за много лет почувствовала, что все ее тело наливается какой-то незнакомой до сих пор усталостью и как бы застывает.
Но вот наконец солнце добралось до окон, ласково пощекотало старой щеку, согрело темные прожилки на руках и спряталось за речкой, поставив над Княжьей слободою высокий багровый столб.
ОБНОВКА
Купаюсь в реке между кувшинками, где вода почище, Ряска щекочет, гусиные перья плавают у берега, на мелководье, — вода там горячая и мягкая, как дождевая, — а по мосту люди идут, с базара. Малышня кричит им с реки:
— Тетя, а тетя! Дайте гостинца!
Дядек не трогают, потому что они сердитые да и не из нашего села, а из Опошни — у нас их называют горшечниками. Везут фурами горшки, переложенные сеном, не распродали, потому и трезвые все, и неразговорчивые…
Идут люди и идут, толпами и в одиночку — молча, не наторговали. Качается под их ногами утленький мостик — летом он всегда качается, а зимой нет — сваи обмерзают до самого дна.
А вот и мама показалась на том конце плотины. Жакетик на ней серенький в полоску, платок, сапоги, юбка — все старое, а кошелка новая, желтая, из рогожи.
— Мама, мама! — зову, подплывая к мосту. — Чего накупила?
Она остановилась, кошелку у ног поставила, улыбается невесело.
— Да ничего особенного, — говорит. — Кошелку вот и калоши тебе. Одевайся, пойдем домой обедать да примеришь.
Плыву саженками к берегу — это меня отец, когда еще живой был, саженками научил плавать, — хватаюсь руками за теплые косы чернотала и выбираюсь на кручу. Потом быстренько одеваюсь.