А как-то среди лета решили мы всем семейством пристроить к хате веранду — «чтоб было, как у людей». Обтесали дерево, заложили фундамент… Принялся я за оконные рамы.
— А что это ты затеял? — не понял дядя.
— Рамы вяжу, — отвечаю, — чтоб стекла было куда вставлять.
— Кие окна, кие рамы! — наежился он вдруг (тогда его как раз «нечистая сила мордовала»), — Все стены будут глухие. Вон у Семена Андрияновича — все глухие.
— Так это ж веранда, а не чулан!
— Зато зимой затишек.
— И у нас будет затишек, как вставим стекла. Хату ведь не продувает?
— Хе-ге, то хата. А это — веранда.
К вечеру дядя отошел — из города ему привезли заряженный аккумулятор, — ходил вокруг машины и напевал:
— Хе-ге! — доносит до меня ветер дядин голос из кабины. — Это ты, товарищ, неправильно говоришь. Я свою машину, как вот эти пять пальцев, знаю!
О! Ну, теперь мы наторгуем. Теперь дядя будет спорить на базаре с каждым покупателем. А может, пока доберемся, и угомонится — как-никак за прибылью едет, а не на разорение. К тому же у него есть два «хе-ге»: одно — доброе, второе — упрямое. Сейчас он употребляет, кажется, доброе…
Я смотрю на небо, припаханное ровными розовыми ломтями туч — солнце взошло, — и представляю себе крест на Шведской могиле, что ночью, верно, белел изморозью, а сейчас, под солнцем, сияет капельками росы; глубоко, до самого дна груди, вдыхаю холодный и чистый, как колодезная вода полтавских околиц, воздух.
На базаре, куда нас все-таки подбросил водитель за пачку «Беломора», дядя Никон говорит мне:
— Значит, так: я пошел ставить печати на легких и печенке… Чего ты смеешься? Может, наш кабанчик больной был. Смеется! А ты иди место занимай в мясницкой и жди меня.
Я занимаю место против свободного окошка, возле которого уже толпится народ:
— Что у тебя, парень, свинина? Старая? Молодая?
— Придет хозяин с печатями — узнаете, — отвечаю.
Вскоре возвращается дядя, возбужденный, суетливый.
— Все! Начинаем. Сейчас найму мясоруба — и начинаем. Я знаю, как с ними разговаривать…
Он идет в угол мясницкой, где вокруг полнощеких и толстоплечих мясорубов столпились дядьки-наемщики, и через минуту уже ведет под руку какого-то морданя в белом переднике поверх ватника, что-то шепчет ему на ухо, подмигивая и хлопая себя ладонью по карману, под которым гудит протез. Потом они поворачиваются спинами к окошку, у которого толпится народ, горбятся так, будто прикуривают из одной ладони, и быстро расходятся.
Дядя Никон развязывает мешок и, довольный, заговорщицки подмигивает мне:
— Думают, ежели мужик — селянин, так им можно ботинки зашнуровывать. Мы тоже, брат, не из опилок сделаны… Хотел шесть, а я ему — пять!..
— За сколько наняли? — спрашивает у него какая-то тетенька в новенькой плюшевой кофте, из-под которой свисают длинные кисти платка. Ее хозяин, наш сосед по окошку, уже торгует, лихо выкрикивая:
— Ну, еще кому свеженького сальца да мясца на котлеты! Еще кому…
— За пять, — отвечает дядя с таким видом, что тут, мол, голубка, нужно быть пооборотистее, иначе надуют…
— А мы за три! — радуется тетенька. — Это он вас подковал!
Дядя выпрямляется над мешком и обиженно смотрит в равнодушную спину рубщика, который острит топор, потом оборачивается ко мне и нарочито бодро говорит:
— Ничего, зато мы его заставим рубить мясо так, как нам угодно!
— Ничего, ничего, — соглашаюсь быстро, отводя глаза, потому что мне страх как жаль его… Не двух рублей, а его самого.
Дядя Никон, должно быть, понял это по-своему и зашептал быстро-быстро:
— Да ты, Илюша, не стесняйсь. Я… чего, я понимаю: студент, без пяти минут учитель, можно сказать, а тут стой возле прилавка с мясом… А что поделаешь? Жизнь такая. У этого что-то купил, тому что-то продал, тому даром отдал… Так и выручают люди друг друга до самой смерти… Я бы тебя и не брал, да сам Знаешь, какой из меня грамотей в арифметике.
— Ничего, ничего, — твердо говорю ему. — Будем начинать.
Дядя перегибается через весы, открывает окошко, и пальцы у него заметно дрожат.
Первым у окошка появляется старательно припудренное личико с маленькими, кругло накрашенными губами, похожими на сургучную печать.
— У вас кабанчик или свинка?
— А разве не все равно? — удивляется дядя. — Свинина как свинина: молодая, свежая. Вчера закололи. А уж если хотите знать, то был кабанчик.
— Ну, старик твой сегодня наторгует… — смеется, обращаясь ко мне, рубщик. Затем кладет свой гильотиновый топор на колоду и с любезной улыбкой подходит к окошку.
— Вам, гражданочка, какой кусочек? Этот? Нет? Вот этот? Пож-жа-луйста. Два кило триста. — И через минуту уже подает дядьке деньги. — Вот как, хозяин, нужно. Вежливо!
Дядя резко сбивает шапку на бровь и чистосердечно, топом без вины виноватого восклицает:
— Да кто ж его знает, как оно тут у вас!..
Это сделало нам лучшую рекламу. Люди, толпившиеся у окошка, заулыбались, начали проталкиваться вперед, и тот, который оказался первым — это был широкоплечий парень во флотской фуражке, сшитой когда-то, видно, из бескозырки, — могучим басом, словно в бочку, прогудел: