Потом луга кончаются, и они шагают по лесной тропке. Лес низовой, набрякший душной влагой и запахом разбухшей почки. И оба они, вдыхая его, думают об одном и том же: «Жить бы только и жить, да вот — старость…» — и вздыхают, и крепче держатся за руки, обходя лужи, как жених и невеста вокруг аналоя.
На солнечных полянах травы такие, что уже и на выпас годились бы, да какая от них сытость? Вода водой. В тени под орешником (рыбаки тут каждую осень удилища себе режут) прозрачно-зеленые стрелки ландыша, крапива из-под прошлогодней листвы лезет, молоденькая, еще не жгучая, как раз на борщ, тут и там торчат замшелые пни, пахнущие, если их вывернуть, старыми грибами и чуточку йодом.
Идут, а вокруг желтые цветы — аж кипят. Это жабье мыло. Ранней весной, когда еще не цветут ландыши, петушки и стройные сокирки, ребятишки носят в школу эти желтые, сочные цветы — ведь и они веселые, даром что не пахнут, лишь водой отдают, сырой землей и водяным маком.
Вот и сейчас школьники ватагой идут навстречу Даниле и Польке, только что с парома, видать. Хохочут, шлепают по лужам, разбрызгивают на них солнце, а в руках у каждого желтые букеты — жабье мыло…
— Добрый день, дядьку и титко! — уступают тропку.
— А, здрасьте, здрасьте! Никак в школу?
— Угу…
— Ишь ты, кавалеры… — улыбается самым маленьким Данило.
Они ему тоже улыбаются.
— Мы не кавалеры…
— Вон как! Ну, тогда… мужики!
— Ха-ха, хи-хи… Такое скажут!
— Паром с той стороны?
— Угу…
— Ишь ты, зайцы…
И расходятся. Детишки — бегом лугом, Данило и Полька — неторопливо, нащупывая сапогами твердь. А навстречу им еще двое лет по шестнадцать, а может, и по семнадцать. За руки взялись, друг на дружку не смотрят, и цветов ни у него, ни у нее — эти уже боятся желтого… Завидя старших, пошли порознь, низко наклонив головы, глаза прячут.
— Добрый день, — тихонько сказали, а миновав стариков, оглянулись и снова за руки взялись.
Полька улыбается тихо, под ноги себе, молодеет лицом. Потом:
— Когда-то, может, помнишь, как мы в такую вот пору гуртом в ладушки на лугах играли. Ты уже тогда на вечеринки похаживал, а меня в сумерки еще и за ворота отец не пускал…
— Это вон там, на Кудиншюй пуще?
— Ага. Тогда я тебя догнала, отдала ладку…
— Потому и отдала, что я не хотел убегать…
— Может, и так… А домой пришла, целый вечер ту ладонь, которой тебя тронула, к сердцу прикладывала, Господи, глупые мы тогда были.
— Не глупые, а молодые, — как можно значительней произносит Данило и бровями этак пошевеливает — то вверх их поднимет, то на глаза напустит — улыбается. Потом вздыхает: — Было, было, да уже не будет…
II обоим нм становится немножко грустно — знают, что и вправду не будет, потому и молча г.
Впереди слышны удары топора, эхо над водою разносится. Это паромщик чинит паром после зимы — пока есть время и никто не подоспел, чтобы переправиться на другой берег. Завидя Данилу и Польку, он снимает шайку и кланяется нм, потому что долго не виделись.
— Живы-здоровы?
— Да слава богу!
— Что там у вас, в Верхней?
— Весна…
— А новенького?
И разговорятся на часок, хотя это новенькое известно всем троим. А уже когда солнышко вымахнет из-за деревьев и настил на пароме задымит серебристым паром, просыхая, двинутся на ту сторону. За проволоку, что переброшена с берега на берег и провисла серединой в воду, берутся двое, паромщик и Полька, а Данило садится на мешок и смотрит вдаль по реке. К проволоке его не подпускают, чтоб не оступился как-нибудь да в воду не упал или руку в шкив не воткнул — уж такой он истовый в работе, суетливый.
И плывут: скрип-скрип, тьох-тьох — выпевает проволока, а вода паром обтекает и шелестит — упругое весной течение, воды много.
Пристав к берегу, Данило и Полька выходят, стоят некоторое время молча, посматривают в ту сторону, куда Даниле идти, потом Полька ему:
— Ну, ты ж берегись там…
А он:
— Смотри ж там за хозяйством… — Это так, по привычке, потому что хозяйства, считай, нет: куры, да наседка, да трое гусей остались с зимы на развод.
Дальше Данило идет сам, а Полька с паромом медленно отплывает на ту сторону, не оглядываясь. Он тоже ни разу не оглянется, только прислушивается, как проволока над водой высвистывает, забрасывает поудобнее мешочек на плечо и шагает петлистой тропкой, не обходя луж.
В питомнике ни души, даже следов человеческих нет — нетронутая земля. Только ровненькие, посаженные под шнур кленочки, тополя, дубки, ясени к солнцу тянутся и напрягаются в почках — вот-вот они лопнут. На краю плантации под старой, побитой молнией вербою жмется хата, точнее — не хата, а курень о четырех стенах. Это и сторожка, и хранилище для семян, и приют для добрых людей в непогоду. В прошлом году беленькая, подмазанная Полькой хата почернела за зиму, стекло в окнах покрылось желто-красными разводами и кружочками, радугой против солнца играет.