Женщины опрометью кидались к погребу, а Маня оставалась за столом, онемевшая, замершая от счастья, и пьяненький уже Илько, нисколько не стыдясь Нюры, тискал румянощекую, смущенную чуть не до слез, но покорную Маню своей могучей рукой за талию. Потом Иль-ко предложил спеть. И пел неплохо, выпуская из округленного, как у рябины, красногубого рта густые «а-а-а» и «у-у-у», но все Нюры потянули не туда, и песню пришлось оставить.
Утром молодые уехали, сказав, что у них билеты в какое-то очень интересное кино.
Однако нюровский праздник на этом не кончился. Дня через три Нюра с Нюрихой, одетые по-праздничному, с гостинцами в двух корзинах (несла их Нюриха), отправились в Яготин.
Гостевали почти двое суток, а вернувшись, ходили по селу от одних добрых знакомых к другим — к сожалению, было их немного — и рассказывали про сватов.
— Она такая, как вот я, — охотно рассказывала Нюриха. — Только ррыженькая и толще. Если бы нам с нею, скажем, прришлось набиррать чего-нибудь недоррогого на юбки, то мне нужно было бы на пять ррублей бррать, а ей — на семь с копейками.
— А он какой, сват-то? — любопытствовали знакомые.
— А он такой, как я, — опережал жену Нюра, чего раньше с ним не бывало. — Высокий, худенький и тоже гррамотный — учетчиком при трракторах. И хворробы у нас с ним похожие: у меня гастррит, и у него язва. Однако хозяин хорроший…
Теперь Нюра только тем и жил, что ждал будущей субботы. Бывало, лежит на кровати после прогулки или стоит посреди двора, прогуливаясь, глядишь, улыбнулся сам себе, промолвил тихо: «Дешево и серрдито… Придумал же… Кррасноперик этакий!»
Илько, однако, больше не показывался. И старшие Нюровны, и Маня, которая за эти два месяца наведалась домой только раз, говорили родителям, что ему теперь некогда ездить. Экзамены сдает в техникум при заводе. Нюра с этим охотно смирился, хвалил Илька («Гррамотный врроде, всюду прробьется»), хотя и было немного грустно: скучал по простецкой улыбке зятя, по его веселому и молодцеватому «Привет, папаша!». Нюриха же молчала, только присматривалась к девчатам твердыми черными зрачками.
Уезжая, Маня прятала глаза от родителей и тихо обещала, что в самый ближайший выходной приедет вместе с Ильком…
Теперь этот терновый сон…
И Нюра, глядя мимо пальцев на ногах в пол, припомнил, что Маня и вправду в прошлое воскресенье была не такой, как всегда, — смешливой, ласково послушной и внимательной, а будто уставшая и ко всему равнодушная. Припомнил и испугался:
— А может, этот террен и не в рруку! — сказал, однако, как можно бодрее. — Это если перред пятницей снится что-нибудь такое, тогда в руку. А это перред субботой…
— Может, и не в рру-ку, — тверже, чем всегда, ответила Нюриха.
Наконец приехала Маня, уже под вечер, хотя должна была быть с утра. Тихо, словно крадучись, вошла в хату и, обессиленная, бледная, оперлась плечом о дверной косяк. Нюра улыбнулся ей, босиком встал с кровати на пол и так стоял, прислушиваясь, не слышно ли топота в сенях. Но в сенях было тихо.
— А где ж это… дешево и серрдито? — спросил. И смотрел на Маню сначала растерянно, затем требовательно, даже гневно. — Илько где?
Маня шагнула к матери, которая пошла ей навстречу, и уткнулась головой ей в грудь.
Нюра молча оделся, равнодушно, как слепой, обошел жену и дочку и вышел во двор.
Там была весна. Журчали ручьи вдоль дворов на улице, светило низкое предзакатное солнце, плыли в вечернем небе журавлиные ключи, но Нюра словно не видел их и пальцами, указательным и большим, не двигал, как всегда, считая синекрылых птиц. Он стоял посреди двора ссутуленный, с опущенными вдоль пальто руками и невидящими глазами смотрел куда-то мимо хат, садов, огородов, даже мимо самого неба.
И все же изредка он чуть заметно улыбался и шептал что-то, тогда глаза его оживали, щурились на солнце и вновь делались невидящими.
Ужинали молча. Нюра ел быстро и сердито, а не смаковал, как привык это делать всегда. И когда Нюриха несла какое-то блюдо от печи к столу, выкидывая колени далеко вперед, сказал вдруг ядовито:
— Чего это ты выкидываешь колени, а?
Нюриха посмотрела на него испуганно, дрожащими руками поставила миску на стол и медленно пошла в боковушку, а Маня положила ложку и заплакала.
Нюра не утешал ее, а продолжал есть.
Ночью, уже где-то перед рассветом, Нюриха, спавшая с Маней в боковушке, прокралась к постели мужа в светлицу, прилегла рядом и стала гладить Нюрины плечи, голову, руки. Потом сказала, впервые за всю жизнь плача:
— Если б бедовее была, то бррехня… удерржала бы. А так, видишь… забрраковал…
— Если б инженерша или врачиха, так не забрраковал бы, — обронил Нюра во тьму. — Человека теперрь никто не видит.
Он сказал это так, словно знал это давно. Безо всяких «вроде бы». Знал!..
А на другой день, провожая Маню к автобусу, Нюра тайком от чужих глаз — даже оглянулся вокруг — торопливо достал из кармана новенький складной ножик с красной колодочкой и блестящим никелированным набором: шильцем, двумя лезвиями, большим и меньшим, ножницами и пилочкой, вложил Мане в руку и заговорщически зашептал: