Тарануха горбился над своим низеньким станком, скалясь, поглядывал на Ивана через плечо и был похож при этом на таракана, шевелящего усами. Иван нажимал на кнопку электродвигателя, ласково шепча: «Ну, давай, старик, давай», — и станок, мирно ворча, как дядько Сашко, начинал крутить колесо, снимая толстую, раскаленную стружку, от которой валил густой мазутный дым…
Танкист вышел не сразу и не один, а с двумя корешами. Они сверкали папиросами и держали руки в карманах.
— Слушай, полундра… — танкист грубо положил Ивану на плечо руку в краге, — я не хочу с тобой заводиться — ты служил, я служил, но знай: Натаха — моя королева, я хожу с ней уже вторую неделю… Так что отчаль…
Иван убрал с плеча его крагу и сказал:
— Прогони своих ассистентов. Иначе разговора не будет…
— Уф-ф, какой ор-рел, — деланно удивился один из юнцов. — Боря, — обратился он к танкисту почти умоляюще, — дай пощупать его за перышки.
— А может, отведем немного подальше? — предложил другой не устоявшимся еще баском. — А то он тут еще писк поднимет. Пусть
Оба они затягивались папиросами и старались выпускать дым Ивану в лицо.
— Брысь! — сказал Иван, чувствуя, как мышцы его наливаются каменной твердостью. — Не то заброшу на депо и лестницы не подставлю.
Танкист хохотнул, будто озяб.
— Словом, договорились, море, — сказал примирительно.
— Ты с «королевами» договаривайся, а со мной, если хочешь, постой, покури… молча. — Иван достал папиросы, протянул танкисту. — И сними ты эти дурацкие краги. Тебе что — холодно?
Он повернулся, чтобы идти, но юнцы с папиросами в зубах заступили ему дорогу и вынули руки из карманов.
— Что, козлики, хочется рóжки попробовать? — спросил Иван. — Ладно, только чур не пищать…
Он ловко схватил в охапку обоих сразу, точно обручем сковал, подержал минуту. — «Положить на землю — еще ум отшибу!..» — и швырнул юнцов на кучу высушенного для пескоструйного аппарата песка.
Уже в дощатом коридорчике, который вел в красный уголок, услышал:
— Ну, чу-удак, шуток не понимает!..
Танкист весь вечер танцевал только с той девушкой, недовольно гудел ей что-то на ухо, а она смотрела ему в глаза так жалостно, что Иван подумал с неприязнью: «Сестра милосердия…»
После танцев девушка быстро, не оглядываясь, пошла через пути, и танкист — краг он так и не снял — поспешил за ней следом. Отдаляясь, они мелькали по очереди то в желтом, то в красном свете на стрелках — она впереди, он позади.
Иван туже натянул бескозырку, чтобы ветер не сорвал на буграх из штыба — там всегда было ветрено, — и, засунув руки в карманы, посвистывая, напрямик пошел домой. На буграх он постоял, слушая, как от На-гольчанской шахты, тяжело пыхтя, старый паровоз толкает перед собой четыре вагона с углем. Вагоны были гружены с верхом, и куски антрацита сверкали от желтоватого света паровозного фонаря!
«Подсесть бы да сбросить парочку кусков пуда на полтора», — подумал Иван и улыбнулся: в детстве это была его работа и забава — подцепиться на вагон, столкнуть ногами несколько глыб антрацита напротив барака, в котором они жили вдвоем с матерью и еще десятком семей, а потом пробежаться рядом с паровозом, крича машинисту: «Дядя, пустите пар! Дядя, что вам — жалко?!» Пар этот пахнул горячей паровозной утробой и сшибал с ног сильной струей…
После службы на флоте Иван чувствовал себя в поселке еще не совсем своим и теперь заново узнавал и свою комнату в бараке, и старенький этот паровоз «Серго Орджоникидзе», и людей: сверстников своих, пришедших из армии раньше него (кое-кто даже успел жениться); школьных учителей, постаревших, как ему казалось, за эти годы; молодых женщин, которые еще так недавно, помнил он, были девочками, и он кружил с ними по аллеям парка, не чувствуя ни к одной из них ничего такого…
Он знал здесь каждую улочку и переулок, усыпанные шлаком дорожки вдоль заборов, чтобы не тонуть в осенней и весенней грязи, каждый дубок и куст боярышника в овраге с ручьем по дну. Но больше всего знал и любил эти вот бугры из штыба на месте бывшей сортировки, разбитой в войну. Между буграми, твердыми, слежавшимися, поросшими бурьяном, он играл с ребятами в прятки, разбойников, в войну и приходил домой черный, как шахтер после смены. Летом из-за штыбных бугров всходило солнце и сияло в окне их комнаты, уютной, чистой, с портретом отца на стене, совсем еще молоденького, в форме горного спасателя…
За путями, напротив депо, возле колодца стояла опереть с ведрами и коромыслами, и тот, кто брал воду, долго крутил ворот: колодец был глубокий. Иван знал это, потому что и сам, как подрос, каждый день бегал за пути по воду, и мать каждый раз наказывала ему:
— Гляди ж, сынок, под вагоны не лезь!
Разве могла она знать, какое это счастье, замирая сердцем (вдруг поезд тронется!), нырнуть под вагоны и очутиться как раз напротив колодца.
Где-то за колодцем жила эта девчушка с милосердием взрослой женщины в глазах. И, поймав себя на воспоминании о златоглазой девушке, Иван снова угрюмо-насмешливо подумал: «Сестра милосердия…»