Соплеменники Бабахана с добрыми, веселыми криками вытаскивали наверх телегу с зерном. Рабы Омара Тайфура, пропустив карету его преосвященства, присели обок дороги, опершись на вьюки натруженными спинами. Сам купец, окруженный телохранителями, о чем-то переговаривался с проводником, то и дело взмахивал рукой, поглядывал в сторону Хомуни. Потом обернулся к Валсамону, стоявшему позади своего хозяина, — и у дороги захлопали бичи, носильщики взвалили на себя вьюки, погонщики подбежали к ослам и мулам. Караван нестройно зашевелился и вскоре повернул в обратный путь, вниз, туда, где скрылась карета епископа.
К Хомуне подошел Бабахан, улыбнулся, слегка притронулся сухощавой ладонью к плечу бывшего раба.
— Не вешай носа, Хомуня, беда миновала.
— Так ли?
Если бы Омар Тайфур повел караван вверх, к перевалам, то Хомуня согласился бы с Бабаханом. Но купец неспроста решил возвратиться в город. Значит, не смирился с потерей. Теперь одному богу известно, что он задумал.
Бабахан нахмурился. И когда Саурон подошел к нему и сказал, что обозу ничто уже не грозит, и предложил, не теряя времени, отправиться в Аланополис, Бабахан так посмотрел на своего зятя, что тот стушевался, недоуменно пожал плечами и отошел в сторону. Но все же, когда обоз тронулся в путь, Саурон снова подъехал к Бабахану, попытался убедить.
— Вспомни, ты сам обещал моему отцу приехать. Он ждет, наверное, волнуется. Мы опаздываем.
Бабахан к тому времени успокоился, по-доброму объяснил Саурону положение и сказал, что сегодня они никуда не поедут, надо выждать время и быть готовым ко всякому.
Хомуня ехал позади Бабахана и Саурона и не прислушивался к их разговору, полностью утонул в своих заботах, пытался в бурном потоке тревожных дней отыскать свою стремнину, свой ковчег, который вынес бы его к тихому берегу.
Его настроение, наверное, каким-то образом передалось и другим людям, в обозе постепенно прекратился смех, все умолкли, и лишь давно не мазанные дегтем колеса громко пели тонким, режущим скрипом, разгоняя тишину уснувшего полуденного леса.
Хомуня начал уже дремать, и тут ему показалось, будто кто-то из женщин негромко позвал его. Он вскинул голову, оглянулся и с недоумением пожал плечами — рядом никого не было. Умостившись на мешках с зерном, женщины дремали, на беглого раба никто не обращал внимания. «Может, почудилось что?» — подумал он, прикрыл глаза и снова задремал.
Через минуту до него опять донесся тот же зов. На этот раз он узнал голос матери и ясно увидел ее. Настасья стояла рядом с домом, который Козьма выстроил себе в Новгород-Северском, широко открытые печальные глаза ее наполнились слезами, губы плотно сжаты. Голос ее доносился откуда-то сверху, с мутного, затянутого грязно-желтой пеленой неба. Небо шевелилось, казалось густым и вязким, оно опускалось все ниже и ниже, а голос Настасьи постепенно затихал, отдалялся: «Хомуня, кровиночка моя… Хомуня…».
Хомуня очнулся. Понимая, что все это ему приснилось, он перекрестился и прошептал: «Прости меня, мама. Где ты сейчас? На земле ли живешь, или бог уже забрал к себе твою душу? А может, в эту минуту ты как раз и готовишься к смерти, со мной прощаешься?» — Хомуня испугался такой мысли, торопливо осенил себя крестом. Последние дни мать вспоминалась все чаще и чаще. Может, так и не простила сыну, что не послушал ее?
Это случилось после отъезда Игнатия из Новгород-Северского. Едва Козьма ввел во двор боевого коня, показал сыну сложенные в телеге бронь с зерцалом, клевец, шелом, копье — все то, что обыкновенного человека превращает в воина, Хомуня, счастливый и радостный, в одной руке меч, в другой — заостренный внизу красный щит, кинулся к матери, не терпелось похвалиться оружием.
Настасья словно окаменела. Она стояла около дома и молча, казалось, безучастно смотрела на сына. И только глаза ее, переполненные слезами и предчувствием беды, упрекали в безрассудстве и Хомуню, и Козьму, и князя — всех людей на свете. Хомуня, словно натолкнувшись на стену, резко остановился, даже отступил немного назад, растерянно понурил голову. Воинственный вид его как-то сразу померк, руки опустились.
— Вот… оружие… настоящее, — неуверенно выдавил из себя Хомуня и, еще раз заглянув в глаза матери, поплелся назад, в глубь двора, где отец примерял старенькое, оббитое кожей деревянное седло к каурому жеребцу.
Положив на телегу оружие, Хомуня оглянулся — матери уже не было, она вошла в дом.
— Помоги мне, — услышал Хомуня голос отца. — Придержи коня.
Конь был хорош: горяч, нетерпеливо крутил головой, задирал ее вверх, не хотел подпускать к себе будущего хозяина. Хомуня изловчился, чуть ли не в прыжке схватил жеребца за уздечку, решительно подтянул к себе его голову. Жеребец захрапел, глаза его налились кровью, ноздри задрожали.
— Стоять! — грозно приказал Хомуня и еще раз резко дернул за повод. Но тут же, словно и не сердился на него, приласкал, почесал за ухом, приговаривая: — Успокойся, глупый, теперь нам с тобой вместе быть. Успокойся, ты хороший…