Канавка в этом году не замерзла. Он сказал: «Жирный блеск. Тяжелая вода». Может, и не было в его словах ничего особенного, но они запоминались сразу и навсегда, как стихи. В стихах он не разбирался. Попросту не знал их. Любил только Маяковского. А Настя не любила. Они спорили. «Стучит, — говорила Настя, — дробь восклицательных знаков. Повелительное наклонение. Ненавижу повелительное наклонение». — «А по-моему, хорошо, — говорил Алеша, — читаешь, и хочется что-то делать». Он не умел ничего доказывать, говорил только о своих впечатлениях. Импрессионист? И хотя был на целый год старше ее, в людях тоже не разбирался. Ее родителей он считал очень молодыми веселыми людьми. Какое заблуждение! Они старые, очень старые, потому что боятся старости и опрометью бегут от нее. Не живут, а доживают, постоянно ощущая близость конца. Мама это прекрасно сознает. Иногда проговаривается. На днях, когда они явились домой в четыре часа ночи и забыли ключи и Настя открывала двери спросонья, босая, мама сказала: «Прости, пожалуйста. Климактерические судороги». И прямо в шубе пошла в спальню. Любит повторять: «Но я предупреждаю вас, что я живу в последний раз…» Впрочем, это чтобы оправдать вечную спешку. Страшно за них. И горько знать, что в этой спешке они совсем не думают о ней. Она никогда не скажет об этом Алеше. Недавно где-то прочла, что никогда не надо говорить плохо о близких. Чужие уходят — близкие остаются. Чужие? Алеша не чужой. Никто в жизни так не присматривался к ней: «Тебе грустно? Хочешь, перейдем на ту сторону, там больше света. Ты похожа на японскую куклу. Воткни, пожалуйста, Глафирины спицы в пучок, мне будет казаться, что я в чайном домике. У тебя замерзли руки? Возьми мой шарф и обмотай, как муфту». Можно ли сравнивать его с Васькой Заломиным? С ним она была каретой скорой помощи. Каретой, которая так и не довезла до больницы…
Она на минуту задержалась у подъезда библиотеки. Вдалеке, на другом берегу, самосвал сбрасывал снег в Москву-реку. Издали он казался игрушечным. А за ними дымили незыблемые трубы Могэса. Присадистые, толстые. Ей вдруг представился черный силуэт женщины, бегущей на фоне красных закопченных труб. У нее туника облепила ноги, в руках знамя, извивается, полощется на ветру. Плакат? Обидно, когда воображение работает по стандарту…
В подвале уже все собрались. Бабка, видно, ушла наверх. Курлычет, повиснув на телефоне, Наденька:
— Тетя Гулечка, тетя Гулечка! Я поставила кефир за окно…
Федор Иванович берет Настю под руку, заводит за полки.
— Настенька, вы человек эрудированный. Расскажите, что там происходит в Судане? Я никак не разберусь.
Интересно, пришел ли Алеша? Она никогда не заходит к нему в комнату. Стесняется Молочкова.
Сегодня с утра ей нужно заполнять карточки. Прекрасная механическая работа. Можно думать о чем угодно.
Бабки нет, а в подвале тихо. Все как-то изменилось за последнее время. Лика не язвит, хохотушка Леля — грустная, даже Инна притихла, не напоминает о своем ПВХО. А ведь сегодня тридцатое декабря. По идее весь отдел должен был жужжать о встрече Нового года. Насте беспокоиться не о чем. Платье было готово еще позавчера. Длинное, черное с золотом. Ей в нем можно дать года двадцать два. Даже жалко, еще раз надеть не придется. Куда попрешь в платье по пятки? Зато Алеша сможет представить, какой она будет лет через пять. В парикмахерскую ей ходить не надо. Все эти кудряшки так простят. Алеша будет в черном костюме, в том, в каком был на выпускном вечере. Жалко, что они не учились в одной школе. Ах, да вот он! Легок на помине…
Алеша подходит к Леле и очень официально говорит:
— Товарищ Молочков просил выдать подборку аннотаций по немецкой литературе.
И грустная Леля привычно кокетничает:
— А почему он сам не зайдет? Мы соскучились.
Алеша густо краснеет, подходит к Насте:
— Буду ждать на подъезде ровно в пять. Пожалуйста, не задерживайся.
В дверях он сталкивается с Кирой Климентьевной. Она отстраняет его рукой, как предмет неодушевленный, холодно замечает:
— Здесь не проходной двор.
Потом подбегает к своему столу и с непостижимой быстротой начинает рассовывать книги по полкам в разных концах подвала.
— Какой темперамент! — говорит свою любимую фразу Федор Иванович. — Воображаю, как дома под ней кровать трещит!
Леля с наигранным ужасом хватается за голову.
Нет, тут дело не только в темпераменте. Настя уже изучила бабку. Быть грозе. Это грозовое затишье. Она накапливает в себе негодование, и рано или поздно оно обрушится на чью-нибудь голову. Странно, до сих пор она не обращала внимания на посещения Алеши, а сегодня… Неужели же устроит бенефис Насте? Этого еще не бывало.
Гроза разражается незадолго до конца работы. Повод ничтожный. Инна не могла отыскать американский журнал по вопросам управления производством… Может, и виновата была не она. Кто-нибудь другой отправил в филиал и не отметил на карточке. Бабка кипела, но начала издалека:
— Сегодня меня вызвала сама Анна Евгеньевна. Она сказала, что наш отдел не лучший в библиотеке. Не лучший! Это эвфемизм.