Погода тоже начала портиться. Вечером Балашова сидела на лавочке около дома, закутавшись до бровей в белый вязаный платок. Необычайная тишина стояла в воздухе. Страшно руку поднять — застынет, как ветка. Детский смех доносился с левого берега. В Волге отражался зловещий закат, сквозь черные, будто кожаные в темноте, листья лип просвечивали густо-синие и огненно-красные полосы блестящей воды. Из-за дома вышел мальчонка с серо-желтыми космами на лбу, в длинном ватнике с холщовыми заплатками.
— Бабка, а бабка, — сказал он, обращаясь к Вере Павловне, — дай корочку…
Балашова замерла…
— Бабка, — повторил мальчонка, — из Выглова иду, дай корочку.
В первый раз в жизни Веру Павловну назвали бабкой. Она старуха. Это видно с первого взгляда. Не надо быть смешной. Режиссер теперь в Москве, и надо сейчас же до дождя бежать на почту и отказаться от роли. Пусть ищут актрису в провинции, в театральной школе, пусть снимают пьесу. Надо скорее отказаться от роли и не мучать себя попусту.
На почте дежурила знакомая безбровая телефонистка, она сказала, что разговоры с Москвой начнутся через полчаса. Чтобы не смалодушничать и не откладывать решения, Балашова осталась ждать. В полутемной комнате с длинным столом посередине, деревянными диванами по стенам пахло уборной и сыростью. Телефонистка спросила у Балашовой номер и стала вызывать Москву.
Пошел дождь. Он падал на оконное стекло крупными каплями, растекался, снова прилипал к стеклу, издалека доносились мягкие раскаты грома. Во время грозы Вера Павловна всегда испытывала ощущение какой-то физической собранности, ожидания и напряжения. Она облокотилась на деревянную спинку дивана и, не сводя глаз, смотрела в темное окно.
— Обрыв, — сказала телефонистка, — обрыв на линии Иванова. Оттуда поехали чинить. Пока с Москвой связи не будет.
Под ливнем нельзя было возвращаться домой. Не повернувшись к телефонистке, Балашова продолжала смотреть в окно, в странном оцепенении прислушиваясь к грому. Как будто издалека до нее снова донеслось потрескивание старенького аппарата и звонкий голос телефонистки.
— Шура? Шура, это Лиза говорит… У нас вчера «Бродягу» показывали, у текстильщиков… Как хорошо! Ты приезжай в среду на катере, от туберкулезников катер пойдет. С Ванякиным приедешь? Не смей его брать! Он сказал, раз я в санбате служила, так это уже факт, а это не факт… Он думает… Свинья такой… Ты одна приезжай. Слышишь, од-на…
Трубка звякнула. Вера Павловна посмотрела на телефонистку. Ее круглое безбровое лицо раскраснелось, даже на лбу выступили розовые пятна. Заметив взгляд Балашовой, она смутилась еще больше.
— Вы не боитесь грозы? — спросила Вера Павловна, чтобы рассеять неловкость.
— На войне погромче слыхали, — ответила девушка и улыбнулась широкой детской улыбкой.
— Сколько же вам лет? — удивилась Балашова.
— Я с двадцать пятого года. В Костроме мы тогда жили. Мы с подругой из девятого класса — в санбат. Год себе прибавили, кончили курсы РОКК и прямо, дуры такие, в Парк культуры на качели…
— Зачем?
— Мы такую проверку себе устроили. Трусихи или нет. Я наддала — Волгу увидели, а Валька шибче, а я еще сильнее. Дух захватывает, а терпим. Так и качались, пока контролер не согнал…
— Что же, оправдалась проверка? — спросила Вера Павловна.
— Частично оправдалась, — задумчиво сказала девушка, — техники я не боялась: минного воя, снарядов, бомбежки. Не позволяла себе бояться, — честно поправилась она. — Но переживать приходилось…
И неожиданно горячо она стала рассказывать о страшных историях, на которые нагляделась за годы войны. Она рассказывала сбивчиво и пристрастно, не столько вспоминая, сколько доказывая и будто впервые удивляясь всему, что было. Вера Павловна понимала, что этот рассказ относится не к ней, а к тому свинье Ванякину, которого подруга не должна была привозить с собой.
Гроза бушевала теперь над городом. Гром раскатывался сначала широким, просторным полотном, потом будто сворачивался и вдруг осыпался над самой почтой градом булыжников.
— Я этого разврата терпеть не люблю, — говорила телефонистка, — какой может быть разврат, когда… Вот мы из Керчи отплывали. На плоту два батальона. Так тесно, так тесно — слезинке некуда упасть. А сверху бомбят, а снизу вплавь подплывают, за края цепляются, а взять некуда и свои же им пальцы сапогами давят… Но люди и даже женщины бывают разные…
И, не договорив, она начинала рассказывать про Венгрию, где в маленьком городишке под Будапештом молодой фабрикант валялся в ногах у начальника санбата, чтобы ему вернули мебель из особняка, занятого под госпиталь. Сапоги ему целовал, а губы под усиками кривились, как будто укусить хотел.
— Из-за мебели, — вздохнув, сказала она. — Богато живут, а ничего не понимают.