— Ты новенький.
— Ну ладно, я через полчасика загляну.
И не заглянул. Прошагал по двору в голубой нейлоновой рубашке. Вика обиделась и сказала шепотом, глядя вслед: «По походке видно, что бездарь».
Он позвонил вечером.
— Мадонна, можешь меня поздравить, я женился.
— Ты ее любишь?
Толик замолчал, потом спросил сердито:
— А тебе не кажется, что ты окончательно обнаглела?
Вика похолодела от обиды, но тут же взяла себя в руки и злорадно хихикнула.
— Бедненький, женился по расчету.
— Я женился по любви, — холодно сказал Толик, — а тебя прошу больше не звонить.
— Очень надо. — Она вздрогнула, как от пощечины, и покраснела, но Толик этого не видел.
— Эй ты! — крикнула Вика. — Она тебя не любит! Ты урод и болван. У тебя лицо затерто, как крыльцо, а руки и ноги как вареные макароны…
Толик не дослушал, бросил трубку, и Вика заплакала.
Пришла с работы Антонина.
— Сейчас и я вижу, что ты похожа на мадонну, — сказала она, — что-то в твоем лице есть страдальческое.
— Я плакала, — ответила Вика, — приехал Толик, и мы поругались по телефону.
Антонина садится в кресло, раскрывает папку и уныло глядит на листы с цифрами.
— Квартальный отчет? — спрашивает Вика.
Антонина вздыхает. Вика смотрит на нее, хочет спросить: «Опять завернули на доработку?» — и боится.
— Антошка, — говорит она тихо, — почему так трудно жить?
— Тебе? — В голосе Антонины усталость и насмешка.
— Мне.
— Везде суешься, — говорит Антонина, — всех сбиваешь с толку, а потом жалуешься.
— А как жить, если никуда не соваться?
— Просто живи, — говорит Антонина, — радуйся, что каникулы, никаких забот, и живи себе.
Вика идет на кухню, ставит чайник, потом садится за стол и сочиняет вслух письмо: «Здравствуй, папа. Сон тебе приснился правильный. Я на самом деле хотела стать Вандой, другим человеком, да ничего не получилось. Репейник сдеру с макушки, как ты советовал, постепенно. А то ходишь и за всех цепляешься…»
— Что ты там бормочешь? — кричит из комнаты Антонина.
— Просто бормочу, — огрызается Вика, — сама себе бормочу, и то не дают.
ОСЛОЖНЕНИЕ НА СЕРДЦЕ
В этом году Гуркин опять подошел первого сентября к нашей классной Катерине и попросил, чтобы его посадили со мной. Катерина рада. Еще бы! Я буду влиять на него, помогать, вытягивать. Как будто можно повлиять на Гуркина или помочь чем-нибудь.
— Да если он избавится от своих двоек и словечек, — говорит моя подруга Степанчикова, — то сразу лишится своей индивидуальности. Это уже будет не Гуркин, а пятно от него, отпечаток.
Иногда мы с ней спорим.
— Индивидуальность Гуркина не в словечках и тем более не в двойках, — утверждаю я.
— А в чем? В том, что к нему загар прилипает круглый год и он похож на индейца?
— На какого еще индейца? Есть в нем нечто такое-этакое, ты сама знаешь это не хуже меня.
— Дружеское плечо в трудную минуту? — Степанчикова не скрывает язвительности.
— Может быть, и плечо.
— Да ну тебя, — фыркает Степанчикова, — перестань нагораживать.
Первого сентября Гуркин неотразим: в белой рубашке, подстрижен, на левом запястье — браслет из кожаных разноцветных шнурочков. Но пройдет два-три дня, и он уже будет похож на самого себя: напялит свой зеленый балахон по имени «свитер», и сколько ни будет ему доказывать Катерина, что в школу надо приходить в форме, от Гуркина все это как от стенки горох.
У нас с ним каждый учебный год начинается одинаково.
Гуркин садится за парту и снисходительно спрашивает:
— Ну что? Продолжим наши игры?
«Игры» — это списывание и подсказки. Я обязана ему подсказывать — тут разработана целая система, списывает же он на контрольных по своей методике: берет у меня черновик, зачем-то перечеркивает его крест-накрест и переписывает.
Но в этом году на его вопрос я ответила сурово и определенно:
— Никаких игр. С этим — не ко мне.
— К кому же?
— К Зайцевой.
— Ого! — Гуркин, похоже, остался очень доволен. Приложил палец к губам и подмигнул. Это означало: потише, пожалуйста, услышит.
Зайцева сидит впереди нас, ее затылок передо мной, а перед Гуркиным затылок Степанчиковой. Зайцева ничего не слышит: ни учителей, ни наших с Гуркиным голосов сзади. Даже когда ее вызывают к доске, раза два или три повторяют ее фамилию.
— Она не слышит, — говорю я Гуркину, — заморочена своей красотой и ничего не слышит.
— Нехорошо, — Гуркин улыбается, — я понимаю — зависть, но все-таки одноклассница.
Степанчикова слышит все, но в разговоры с нами на уроках не ввязывается. На перемене она подходит к Гуркину и говорит ему что-нибудь поучающее. Однажды подошла и сказала:
— Кончатся ваши разговоры тем, что Катерина отсадит тебя от Иванниковой.
Вот тогда Гуркин и родил эту дурацкую фразу:
— Тебя это жует?
Степанчикова не растерялась:
— Жует.
— Ничего, — успокоил ее Гуркин. — Пожует-пожует да и выплюнет.
С тех пор и пошло: «Тебя это жует?» Если скажешь, что не жует, то последует: «Вот видишь, не жует, а ты дергаешься». И не подходи ни к кому с вопросами, Гуркин всех избавил от умственной работы.