Прокофьев заметил Анну-Марию Ульбано в мегаполисе, ранним вечером, на бульваре, он всегда путал, перевирал название этого бульвара. Значит, она тоже спускается сюда в «долину». В красной громадной шляпе и в красном шарфе, что заброшен
Его волновала тайна. Вот она плывет как экзотическая птица, но даже этот ее эффектный наряд казался бутафорией. Она, сошедшая с какой-то ренессансной картины, не могла предъявить себя миру
Следить за Анной-Марией оказалось проще, чем он думал. Она не оглядывалась. И через час-полтора стало ясно, что никогда не оглянется. Не оглядывалась так, что это можно было понять как метафору. Вот она села за столик (Прокофьев тоже сел в кафе под тентом на другой стороне улочки, чуть сзади). Как картинно, точнее, киношно, пьет она кофе, курит свою, такую долгую сигарету. Значит, она играет и перед самою собой. Пятно света, мягкого, предзакатного на ее щеке и захватывает локон и без того золотой, а все остальное – наигранно и необязательно. Вот она встала – поплыла, понесла себя как укор повседневности с ее законными, неотменяемыми смыслами. Вот она у витрины, но ей ничего не надо. Что ей добавят эти побрякушки? Она может добавить им, если захочет. Вот она на шумной, забитой машинами улице, в толпе клерков, возвращающихся после дня, перемоловших усердно день. Прокофьеву казалось, что он так и дойдет вслед за Анной-Марией до ее тайны. Будет ли это любовник – какой-нибудь старичок почти, может, даже горбун. Она отдается ему из-за его необыкновенного внутреннего мира? Или же это просто изыск ее такой, прихоть, блажь? Прокофьев представил, как уродец наслаждается ее грудью, будто вышедшей из под резца Микеланджело. Со страстью или же он уже попривык, подостыл и трогает механически, дескать, что же, раз «у них» так положено. А может, она сейчас примет участие в заседании тайной ложи? Неужели она трепещет, исполняя обряды? Нет, наверное, это насмешка. Над чем? Над ложей? Самою собой? Прокофьев понимал, что все это было бы плоско и потому не будет ничего такого, не может быть. Ему нужна не тайна ее жизни, внешняя, в конечном счете, но тайна, которая есть она сама. Если, конечно, вообще эта тайна есть.
Вот она идет грязноватыми улицами, вот уже начались сомнительные кварталы, где и среди бела дня не очень-то хорошо. Может, она родилась здесь, выросла (вопреки всем романтическим домыслам, что ходили о ее происхождении) и это для нее ностальгическое путешествие – спустилась в жизнь, что могла бы быть ее жизнью. Может, здесь у нее алкоголичка-мать, о существовании которой никто не должен догадываться «на горе»? Нет, это было бы тоже плоско. Анна-Мария повернула вдруг, будто согласившись, что слишком плоско (Прокофьев успел заскочить в какую-то лавочку, дабы пропустить ее вперед), и начала восхождение с городского дна. Потом опять был бульвар. Опять сигарета и кофе.
Она мотала его по этим теперь уже ночным улицам, улочкам, переулкам, залитым желтизной ночи. Он понимал уже, что ничего не произойдет, не может и не должно произойти. Что же, тем было таинственнее или свидетельствовало об отсутствии тайны.
Эти огни и звуки, движения этой ночи. В них угадывались провисание жизни, предначертанность цикла, анонимность смерти. Этот привкус желтка и соли – круто будет, чуть ниже – ком. Неуместность Слова. Ненужность Смысла. Мутная толща небывшего. Правота его, быть может.
Анна-Мария привела его на вокзал. Ее путешествие было увязано с расписанием электричек, идущих «на гору». Как приедет домой, он заснет как убитый и завтра свеженьким будет. Завтра праздник, Дианка специально свой приезд приурочила к празднику. Завтра придется весь день на ногах. Так что надо бы выспаться.