— Вот на него посмотрел, — показал на меня Грошев, — и решил! Понял?
— Понял, — сказал Мальвин.
— Чего ты понял?! — рассвирепел Грошев. — Жить надо по-человечески, ясно? Пора уже!.. Утром кофию попил и вышел чистенький, в красивой шляпе — вот так! Почему я не имею права так жить?! — Он повернулся ко мне. — Вот у меня какая программа, Леша. Одобряешь?.. Я же все умею, Лешенька. В одно касание! У меня по шести специальностям — высший рабочий разряд. Много таких, как я? Да, может, сотня на всю страну! А за границей и вообще таких универсалов нет. Там человек один рабочий прием освоит — и давит, вышибает деньгу!
— Вы к Курулину приехали? — спросил меня Мальвин.
— Ну... Можно сказать и так.
Мальвин кивнул:
— Серьезный мужчина! — Он помедлил. — Настоящего начальника ОРСа снял, меня поставил. Зачем?.. Может, он меня подставил, чтобы... я чужие грехи...
— Ну уж ты, Мальвин! — возмутился Слава. — Ты о Курулине так не имеешь права и думать!
— Вы не могли бы, Алексей Владимирович, узнать? — вскидывая и опуская глаза, спросил Мальвин.
— Что?
Уй, Мальвин! — ужаснулся Слава.
Мальвин длительно помолчал, затем поднял стакан.
За ваши творческие успехи, Алексей Владимирович, — сказал он так, словно о серьезном мы уже столковались, а теперь уж можно высказать и личную приязнь. — Ваша книга обо всех нас, и теперь ваш приезд...
— Стоп, Мальвин! — взревел Слава. — Давай я тебя поцелую, Леша. Мы твои друзья. Ты нас не забыл?
3
На длинной, залитой лунным светом веранде я выложил на обеденный стол купленные у Мальвина «подарки». За громоздким, самодельным, готической высоты буфетом спал Андрей Янович, накрывшись ватным одеялом и шубой. Широкое окно против его койки было настежь раскрыто. На стареньком письменном столе под окном было в невообразимом хаосе навалено: плоскогубцы, кусок сургуча, огарок свечи, разобранный фонарь, моток проволоки, золотые карманные часы, школьные тетради, конверты, очевидно, заинтересовавшая его как материал для поделки лошадиная кость, свежие литературные журналы, а также журналы «Охота и охотничье хозяйство», «Техника — молодежи», «Наука и жизнь», «Садоводство». Только журнал «Здоровье» он игнорировал. У него была своя система жизнеобеспечения, и сейчас, на девятом десятке, он еще ничем не болел, спал до снега на веранде, ел только натуральное, каждое утро пешком или на велосипеде совершал десяти-пятнадцатикилометровую энергичную прогулку, никогда не сидел без дела — либо копался на огороде, либо в мастерской пилил и строгал.
В 1917 году он был председателем ревкома в Воскресенском затоне. Потом комиссаром на восточном фронте, потом директором громадного машиностроительного завода, потом репрессирован, после десяти лет лагерей остался на Колыме, занимал на золотых приисках все возрастающие должности. Вернулся, как он выражался, «на материк» цепкоглазый, настороженный, со ста тысячами рублей на книжке и набором слесарного инструмента, выбрав для доживания поразившие его еще в годы революционной неистовости богатые охотой и красотами волжские места.
Уж как познакомились и сладились они с матерью, я не знаю. Только прибыв однажды поздней осенью в затон (это как раз и была та осень, когда я встретил в кубрике баркаса одетого в морскую форму Василия Курулина), я обнаружил, что у меня есть дом, к которому и проводил меня, как и в этот раз, услужливый и верный Пожарник.
Тот дом — вот он, стоит в окружении престарелых яблонь, а Солодов оказался героем моей книги, поскольку принял деятельное участие в фантазиях Курулина, поставив ему кирпичный завод. Он же, совершивший, вероятно, свое последнее в жизни подвижничество, остался и директором этого заводика, позволившего Курулину практически приступить к осуществлению своего замысла — созданию нового затона.
Правда, писала мне мать, что между Андреем Яновичем и Курулиным возникли какие-то трения. Но где Солодов, там всегда трения, а чаще — громогласный скандал. Впрочем, всегда какой-то живительный, бодрый скандал, веселящий.
Вышла мать в ватнике, надетом прямо на длинную ночную рубашку, и в старом малахае на голове. Пошла было на крыльцо, да вдруг остановилась, замерла.
— Господи, Леша!
Она обессиленно опустилась по другую сторону накрытого клеенкой стола, и мы посидели так молча.
— Приехал?!
Признаться, я каждый раз ехал в затон с неясной тоской и тяжестью на сердце, боясь увидеть, как еще более отяжелело и зарылось в складки лицо матери, как ходят все по тому же заезженному кругу ее мысли — что жизнь не состоялась: все чувствовала себя в начале взлета, на каком-то пороге. Да так этим и кончилось. Не взлетела. «Ведь звали в Астрахань, в Сталинград, в Горький!.. Почему не согласилась?» — вопрошала она меня.
— Свет испортился, — сказала мать. — Теперь ужинаем, пока светло, и сразу ложимся спать.
Она зажгла торчащую из стакана свечу. Я, взгромоздившись на стол, снял черный шнур переноски, проложенный по торчащим из бревен шпилям, взял со стола Андрея Яновича плоскогубцы, изоленту, нашел место разъединения, срастил, замотал лентой, закинул шнур на место, и мы получили свет.