Так что он мне, перочинный ножичек, пусть и спустя двадцатилетие после того, что я, как наяву, повидала? Я нечувствительно отнеслась к приставленному ножичку, потому что в реальности никто мне не может сказать, что я предательница. Но вот чувство вины в каком-то глобальном масштабе меня с тех бредовых видений не покидает и вкрадывается в мои стихи, типа: «Я, заклейменная жгучей виной» или «Я проситься буду в пекло адово, Если даже Бог меня простит». Но не надо, не надо казаться себе такой уж безвинной. «Я — худшая из матерей», эту строчку я написала как бы в предвиденье, что буду крайне виновата перед Леной, хотя именно в метропольской истории она меня никогда не винит. А могла бы. Феликс Кузнецов не забыл своей угрозы. Мою Лену Макарову, хотя у нее к тому времени уже две книги вышли, не приняли в союз писателей на семинаре молодых, где многих приняли, в том числе и Проханова. Лену и печатать прекратили. Правда, сердобольный руководитель семинара, бывший редактор смелой «Сельской молодежи», а ныне пламенный демократ Попцов, сделал попытку Лену опубликовать. Он вызвал Макарову, мол, давай я твой рассказ напечатаю, а ты в нашем же журнале письменно от помешавшей тебе матери-антисоветчицы мягко отрекись. Ведь по твоей повести «Цаца заморская» видно, что она и твоему детству помешала, и твоему партийному отцу. И вообще бросила тебя, уйдя к Липкину. Кончилась беседа тем, что Лена его далеко послала. Такой у моей дочери характер: винит за то, в чем не злонамеренно виновата, а в чем злонамеренно — не винит. Нет, не только не винила, а поддерживала меня в моем намерении покинуть писательскую организацию, даже гордилась мной. А когда начались обыски, еще и прятала у себя машинописный беловик романа Гроссмана «Жизнь и судьба».

Роман в трех тяжелых папках до 75-го года Липкин прятал у своего младшего брата математика Миши, хранил до счастливой возможности и надежного человека, чтобы передать на Запад. Таким надежным оказался Войнович, я привезла из коммуналки математика «Жизнь и судьбу», Липкин передал Войновичу, а тот — на Запад в микропленках. В фотографировании романа, кроме Войновича, принимал участие и Андрей Дмитриевич Сахаров. О том, насколько эта работа была кропотливой и сложной, я узнала много позже. А тогда на мне лежала обязанность курьера — отвезти рукопись по указанному Войновичем адресу, а когда дело завершится, взять у Войновича же роман и вновь спрятать.

Я прошу таксиста обождать меня — сейчас вернусь — и с хозяйственной сумкой, как научил Войнович, вхожу в запомненный наизусть номер подъезда, в подъезде стоят двое, и как только я поворачиваю ручку лифта, эти двое оказываются в решетчатой клети в одно мгновенье со мной. Отступать нельзя и некуда. Не знаю, получилось ли у меня независимое лицо, но во мне все заморозилось от ужаса: сейчас схватят и отберут! Пока лифт добирался до нужного мне этажа, мои неповоротливые мозги знобило: несчастный Гроссман, роман его арестовали, сам умер с горя, а единственный экземпляр, который он доверил Сёме, своему ближайшему другу, сейчас отымут, отымут у меня и все будет кончено с Жизнью и Судьбой! Когда лифт остановился, я как замороженная медлила выйти из него, но вышла, вышли и двое. Войнович мне объяснил, что дверь налево, и я, не проверяя глазами номера квартиры, нажала на звонок. Дверь отворила очень высокая спортсменка, я ее встречала у Войновичей. Я завертела зрачками, дескать, за спиной хвост. — Большое спасибо, — невозмутимо улыбнулась спортсменка, — выгружу продукты и верну кошелку. — Через минуту и снова в сопровождении двоих, которых, как и адрес, не запомнила, но поняла — трезвые, я спускалась в лифте и теперь скрывала на своем лице радость, мне уже не было страшно: Жизнь и Судьбу передала, а там будь что будет. Не к добру, получается, мы днем с Арсением Тарковским лося видели на домотворческой лужайке. Но все обошлось. Войнович выслушал меня и сказал: «Квартира под наблюдением, но ты для них новенькая и не на заметке, зря перетрусила, вот только сегодня они тебя сфотографировали». Но похвастаюсь: в данном случае я перетрусила не за свою жизнь и судьбу. Помню, возвращаясь с пустой сумкой, в такси я даже думала: как прекрасен нормальный, мотивированный страх!

Я, побаивающаяся пьяни, потому что в пьяном взгляде нахожу нечто безумное, по-настоящему боюсь только одного — еще раз сойти с ума. Мысленно люди всегда ведут примерку судеб, то примеряют чью-нибудь судьбу на свою, то свою — на чью-нибудь. И когда я обдумываю строку Пушкина «Не дай мне Бог сойти с ума», мне мерещится, что Пушкин более всего боялся безумия, которое подступало, и из страха перед ним Пушкин делал один за другим вызовы на дуэли. Пока, наконец… Эта смертельная дуэль, так мне кажется, — самоубийство от страха сойти с ума. Да и как мог гений гармонии не страшиться абсурда, сумасшествия?

Да что это я вдруг на мрачные выводы съехала? Ведь и смешные случаи были с пьянью-не-пьянью.

Перейти на страницу:

Похожие книги