В белой клинике Монтре Жан-Марк звонит в палату Алле Демидовой, и мы минут десять ждем ее в холле, обращенном стеклянной стеной прямо на Женевское озеро, — ну хоть оставайся и смотри сколько влезет, как когда-то — на Голубые озера! В машине, когда ее ведет Жан-Марк, курить нельзя, и, спешно закуривая, уговариваю себя встретиться с Аллой Демидовой как ни в чем не бывало и не нудить насчет своего побега с «Вишневого сада». Чехов правильно сказал, что человек должен вести себя так, чтобы его присутствие было для окружающих незаметно, необременительно. Может быть, за это высказывание я и не люблю Чехова? Вести себя незаметно не умею, но хотя бы не занудствовать. И у меня получилось. Как только мы встретились и расцеловались, я сказала ей, бледной, усаживаясь в машину: «Алла, вы прекрасно, свежо и молодо выглядите, как на вашем миниатюрном портрете, он висит над моей кроватью рядом с иллюстрацией Тышлера, и шляпка на вас, как на тышлеровской девушке, но без пера». Да, часто людям лучше, если им говорить приятную неправду, чем неприятную правду, по нежному призыву незабвенного Окуджавы: «Давайте говорить друг другу комплименты». Алла Демидова оживилась, даже персиковый румянец появился. Она, сидя в машине рядом с Галиной, ровно-доброжелательным голосом вспомнила, как вместе с художником Борисом Биргером, прежде чем прийти ко мне на день рождения, зашла на дачу к Каверину, и Биргер сделал мне в подарок карандашный портрет с нее, да именно в шляпке, а потом втроем с Кавериным они поздравляли меня и угощались, она помнит, долмой. Еще вспомнила, как приезжала к нам на Усиевича, захватив кассету, и записывала чтение Бориса Годунова Липкиным, ей было интересно и у себя дома прослушать, с какой интонацией и в каком ритме Семен Израилевич читает Пушкина. Но я, как мне свойственно, тут же перевела разговор на себя:
— А вы помните Алла, какие розы мне принес на дачу Степановой Вася Аксенов? Не помните? Это был олимпийский 80-й год, мне исполнилось пятьдесят два, и Вася принес пятьдесят две розы, а вскоре мы его уже в Америку провожали и Высоцкого хоронили.
Это были первые разрешенные похороны крамольного поэта, да еще и участника «Метрополя», где он впервые напечатал свои стихи. Если бы не проходящая в Москве Олимпиада, власти ни за что бы не разрешили таких похорон. Когда мы приехали с Фазилем Искандером, то выходы из метро были уже закрыты, а улица — полностью оцеплена. Фазиль вызвал художника Таганки Боровского, тоже метропольца, через дежурного с траурной повязкой, и Боровский нас провел в театр. Пока мы его ждали, я впервые увидела на улице не толпу, не очередь, а народ, и сплошная цепь милиции была ни к чему — никто не толкался, не перебранивался, народ скорбно и самоорганизованно шел проститься со своим любимым бардом. Никогда не забуду лица Владимира Высоцкого в гробу, оно казалось не просто умиротворенным, а довольным, словно он, с закрытыми глазами, видел, как с разрешения властей идет и идет к нему народ, хотя как его всенародно любят, Высоцкий и при жизни знал. Но у гроба я простояла недолго. Евгений Попов, заметив, что мне плохо в тесноте, отвел наверх, в стеклянное кафе театра, где печально собрались многие писатели, актеры и другие культурные деятели, уже постоявшие у гроба Высоцкого, чье лицо при жизни было на редкость нервно-подвижным. Сквозь стеклянную стену я видела, что на деревьях против театра — тоже народ, а внизу под кафе, на огороженной площадке стоит некто в сером гражданском костюме, а к нему, козыряя, подходят полковники и даже генерал, — докладывают. А что им было докладывать? Когда вынесли Высоцкого, раздался скандирующий глас народа: «Портрет, портрет, портрет!». Оказалось, как только стали выносить гроб, милиция принялась стаскивать с фасада огромный портрет Высоцкого, генерал подбежал к невысокому в сером, тот сделал знак рукой, и портрет прекратили снимать. Даже в связи с похоронами случается что-нибудь смешное. На гражданской панихиде в театре присутствовало много иностранных корреспондентов, и они перепутали слово «портрет» со словом «протест», и удивлялись вечером по «Голосу Америки», дескать, странные эти русские, все было спокойно, а они протестовали: «Протест, протест, протест».