Итальянский климат, однако, не помогал: Пашенька была обречена. Вяземские приехали в Рим в конце ноября 1834 года, а через три с небольшим месяца их дочери не стало. Федор Бруни успел сделать с нее акварельный портрет. С него смотрит грустная, больная, вся ушедшая в себя девушка, весь вид которой говорит, что она — не жилец на свете. Бруни тогда же выполнил и групповой портрет дочерей Вяземских, изобразив вместе с Пашенькой ее младшую сестру Надежду и старшую Марию. Из них одна Мария дожила до 36 лет. Наденька, как и сестра, тоже сгорела от чахотки, прожив только восемнадцать лет. П. А. Вяземский похоронил семерых из восьми своих детей, что омрачило всю его жизнь…
Откликнулся на горе поэта и Кипренский, который сделал его карандашный портрет — потрясающий по искренности графический шедевр художника.
На портрете справа от изображения Кипренский написал: «Орест К. 1835. Roma». Ниже он добавил: «В знак памяти». И, видимо, в самый последний момент поставил в левом нижнем углу листа число — «17 марта».
Почему-то никто не обращал внимания на эту дату, а она носит отнюдь не случайный характер, давая очень верный ключ к раскрытию созданного Орестом Адамовичем образа.
Художник рисовал Вяземского через пять дней после смерти Пашеньки. Поэт тяжело переживал обрушившийся на него в Риме удар. «Для меня все путешествие мое, — писал он своему старому другу А. И. Тургеневу, — как страшный сон, который лег на душу мою, или, лучше сказать, вся прочая жизнь была сон, …она, как свинцовая действительность, обложила душу отныне и до воскресения мертвых».
Это последний известный нам карандашный портрет Кипренского. В своем рисунке он сумел с поразительной чуткостью передать тяжелое душевное состояние, в котором тогда находился поэт, угнетенный горем, подавленный, с потухшим, отсутствующим взором…
Некоторая сухость рисунка, на что обычно обращают внимание, когда говорят об этом портрете, ничуть не мешает художнику проявить здесь себя таким же тонким и глубоким психологом, каким мы его знаем по лучшим графическим работам периода расцвета его таланта.
Кипренский с успехом участвовал в римской осенней выставке 1835 года, о чем с удовлетворением сообщал в Петербург его неизменный почитатель Александр Иванов: «Теперь здесь все говорят о выставке Кипренского. Говорить вам о похвалах неуместно, ибо и вы, и все русские, знаете достоинства сего художника…»
Еще более лестными были отзывы о картинах Ореста Адамовича (о чем ему, правда, уже не довелось узнать) на римской выставке 1836 года, проникшие на страницы и русской печати. Петербургская «Художественная газета» писала: «На выставке художественных произведений, бывшей в Риме в этом году, кто соперничествовал? Иностранцы. Лучшие произведения считались: Голова пажа, Кипренского, Иисус с Магдалиной, картина Иванова… пейзажи Лебедева… Это русские».
Нет, не собирался Орест Адамович складывать своего оружия, не думал падать духом от временных неудач. Он по-прежнему был полон новых замыслов, по-прежнему неистощим был его интерес к творчеству собратьев по кисти, русских и иностранцев. Даже сдержанный Иордан не мог не отметить в своих мемуарах обаяния личности своего талантливого соотечественника: «Я восхищался Кипренским, славным художником, с предоброю душою… Все, что ни делалось или писалось в Риме, где бы студия какого-либо художника ни находилась, где было на что взглянуть… и в какое бы время года ни случилось (это), наш Кипренский там, и всегда относился благосклонно…»