Прежде чем читать набоковский перевод, я подумал, что любопытно было бы попытаться самому дословно перевести какой-нибудь отрывок из «Онегина». Я взял строфу из разговора Татьяны с няней («— Не спится, няня: здесь так душно!..»). Ее транслитерация показывает, как мудро когда-то поступили русские, выбрав кириллицу. Латиница смотрится грубей и менее экономна. Потом я сделал буквальный перевод строфы — довольно точный, но, думаю, не слишком изящный <…> Вот эта строфа в переводе Набокова:
Это прекрасный пример набоковской техники. Он не может одновременно перевести стихи буквально и сохранить схему рифм оригинала, но может вызвать тень строфической формы, напомнить о пушкинском образце, намекнуть на ямбический размер. Некоторые его обороты позволяют ощутить аромат эпохи («'tis here so stuffy!»), а слишком архаичное «ancient haps and never-haps» лучше подходит русскому «Старинных былей, небылиц», чем мой «рациональный» вариант. Мне не очень нравится, как Набоков передает Татьянино: «Мне скучно» — «I'm dull»; мой вариант: «I'm all befuddled» семантически точней и соответствует образу героини. «Онегин» у Набокова полон живого чувства, а порой этот дословный перевод пробуждает поэтический frisson[159], словно русский язык обогащает английский:
(Попробуйте-ка заменить экзотический ananas (ананас) Набокова на привычный pineapple. Сомневаюсь, что будет лучше.)
Выше я спрашивал, знаем ли мы Пушкина, но ушел от ответа главным образом потому, что не хотелось прямо отвечать «нет». Но, возможно, это было бы слишком — говорить, что Пушкин совершенно нам неведом. Мы знаем «Евгения Онегина» по одноименной опере и точно так же, по опере Глинки, «Руслана и Людмилу» (слышали хотя бы увертюру к ней) и «Бориса Годунова», а если брать прозу, то «Пиковую даму». Но мы знаем лишь парадигму, лишенную живой красоты, фабулу в общих чертах, точно так же, как сам Пушкин в нашем представлении — это Байрон с берегов Невы, безвременно погибший на дуэли, безымянная позеленевшая статуя Романтического Поэта. Мы отказываем литературе в уважении (гедонистическом уважении), если предпочитаем довольствоваться Онегиным (скучающим денди или франтом), Ленским, Ольгой, Татьяной, какими их представляет нам Чайковский. Набокова, или Кинбота, в «Онегине» привлекает «множество романтических, сатирических, биографических и библиографических отступлений, которые придают ему удивительную глубину и красочность». Иными словами, только литература учитывает, что: «Сочинение Пушкина — это прежде всего явление стиля, и с высоты именно этого цветущего края я окидываю взором описанные в нем просторы деревенской Аркадии, змеиную переливчатость заимствованных ручьев, мельчайшие рои снежинок, заключенные в шарообразном кристалле, и пестрые литературные пародии на разных уровнях, сливающиеся в тающем пространстве. Перед нами вовсе не „картина русской жизни“; в лучшем случае это картина, изображающая небольшую группу русских людей, живущих во втором десятилетии XIX в., имеющих черты сходства с более очевидными персонажами западноевропейских романов и помещенных в стилизованную Россию, которая тут же развалится, если убрать французские подпорки, если французские переписчики английских и немецких авторов перестанут подсказывать слова говорящим по-русски героям и героиням».
Это своего рода рококо, по достоинству оценить которое способны только русские émigré, хотя люди, живущие на Западе, вроде нас, возможно, больше получают, читая Пушкина, чем многие «товарищи», хотя они и лучше знают русский.
Эти четыре тома (прекрасно изданные, с закладкой в каждом) представляют собой верх учености, правда, учености, не блещущей талантом в той мере, как его же (такая мысль невольно приходит в голову), подобные пушкинским, романы. Во многом это тот же Набоков, какого мы знаем. Я не припомню другого подобного труда, который, казалось бы, ставя перед собой скромную задачу помочь читателю глубже проникнуть в неизвестное великое произведение искусства, сам бы стал явлением большого искусства.