Богатых аристократов Набоковых нельзя назвать типичными столпами «Белой Руси», как их рисовала западная либеральная демонология — монокли, табакерки Фаберже и реакционные взгляды, правильнее сказать, что это была семья с долгой историей высокой культуры и государственной службы. Дед Набокова был министром юстиции при двух царях, провел в жизнь судебную реформу. Отец же Набокова придает особое звучание ностальгическим мемуарам своего аполитичного сына, так как был трагическим воплощением последних попыток несоветской интеллигенции создать в России демократическое общество. Юрист по образованию, он читал лекции в Императорском училище права, редактировал либеральные газеты, боролся с антисемитизмом, был знатоком Диккенса, плодовитым журналистом и ученым-правоведом, написал несколько книг и тысячи статей, в том числе «Кишиневская бойня», знаменитый протест против погромов 1903 года. «На банкете, — пишет его сын, — он отказался поднять бокал за здоровье монарха и преспокойно поместил в газетах объявление о продаже придворного мундира». Лишенный императорским указом своего титула, он «решительно окунулся в антидеспотическую работу». Правительство оштрафовало его за страстные статьи по поводу суда над Бейлисом (Морис Самуэль несколько раз упоминает его в своей книге «Кровавые обвинения», вышедшей по совпадению одновременно с «Продажным ходатаем» Меламуда, и цитирует репортаж Набокова). Будучи вождем либеральной оппозиционной партии (кадетов), он избирается в Думу, заключается в тюрьму за издание революционного манифеста, входит в состав Временного правительства после революции 1917 года, затем бежит в Крым, где занимает пост министра юстиции в областном правительстве. В 1919 году он эмигрирует, в качестве соредактора выпускает в Берлине либеральную эмигрантскую ежедневную газету, пока в 1922 году не погибает (в возрасте 52 лет) на политическом митинге, прикрывая своим телом оратора от пуль двух убийц-монархистов. В одной из первых рецензий на «Память, говори» мистер Д.Дж. Энрайт тщательно уходит от упоминания чего бы то ни было из сказанного выше и делает вывод, что Набоков «любил отца и восхищался им» не за либерализм, а за его снобизм, результат его богатства и положения. Отсюда и мораль рецензии.
То, что Набоков в Послесловии к «Лолите» называет своим «второстепенного сорта английским языком», никогда не поднималось до той виртуозности, какой отмечена «Память, говори». Используя столько поэтических приемов, сколько может выдержать проза, он разворачивает свои воспоминания в сочном, лучезарном стиле, который в самых экстатических местах становится чарующим, иначе его не назовешь. Когда он пишет о тех, кого любит больше всего, брызжущая проза возвышается до финального крещендо, как в конце первой главы, где он описывает «национальный обычай качания», которого удостоили его отца крестьяне после того, как вызвали из-за обеденного стола и он тут же уладил местные споры и согласился помочь деньгами: «Внезапно, глядя с моего места в восточное окно, я становился очевидцем замечательного случая левитации. Там, за стеклом, на секунду являлась в лежачем положении, торжественно и удобно раскинувшись на воздухе, крупная фигура моего отца; его белый костюм слегка зыбился, прекрасное невозмутимое лицо было обращено к небу. Дважды, трижды он возносился, под уханье и ура незримых качальщиков, и третий взлет был выше второго, и вот в последний раз вижу его покоившимся навзничь и как бы навек на кубовом фоне знойного полдня, как те внушительных размеров небожители, которые, в непринужденных позах, в ризах, поражающих обилием и силой складок, парят на церковных сводах в звездах, между тем как внизу одна от другой загораются в смертных руках восковые свечи, образуя рой огней в мрении ладана, и иерей читает о покое и памяти, и лоснящиеся траурные лилии застят лицо того, кто лежит там, среды плывущих огней, в еще не закрытом гробу».
Такие же эффекты разбросаны по всей книге, и это отнюдь не свидетельство стремления автора к «красивости», что пахнет чем-то уничижительным, наводит на мысль о пустопорожнем словоизлиянии, разрыве между высокими словами и низменным предметом, потому что они изливаются из самых глубин набоковской души.