С человеческими именами происходит то же, что с названиями мест; мы никак не можем вырваться за пределы игривого спаривания Аквы с Мариной, Демона с Дэном, и, хоть безумию Аквы отведено несколько прелестных страниц, а Демон исторгает нечто отдаленно выдающее в нем черты отца и человека, все четверо остаются ожившими анаграммами, парными придатками, не поднимающимися до одушевленных образов. Несомненно, мы находимся в мире хризалид и метаморфоз; как и в «Приглашении на казнь» и в «Под знаком незаконнорожденных», картонные декорации с кисейными занавесями падают, и автор-герой в предсмертном бессилии подбирается к краю авансцены. Таков и в самом деле финал, и заключительные страницы «Ады» — лучшие в книге и сопоставимы с лучшими творениями Набокова, но, чтобы до них добраться, приходится преодолеть необъятную пустыню насмешливой, призрачной, опасной заносами полуреальности.
Определи реальность.
Которая наличествует.
Ты имеешь в виду ту, которую мы воспринимаем? Можно ли отделить вселенную, которая, я вижу, так тебе мила, от восприятия ее? Точнее, можем ли мы отделить реальность из книги от того, какой ее видит автор? Разве потому «дорофон» становится менее умозрителен, нем «телефон», что сотни тысяч «реальных» телефонов бакелитной хрипотцой перекликаются с последним, в то время как первый есть неповторимая выдумка властного писательского воображения? И разве не заслужил писатель аплодисменты и признательность за то, что осмелился, не уподобляясь Золя, отказаться от грязного вычерпывания болотной жижи «внешнего мира», столь же надуманного, как образ мира загробного, и двинуться по краю живой радуги, где писательское сознание сходится с читательским во мгле откатывающихся громов «традиционного» романа, и этот откат так восхитительно ознаменован живой радужностью пародии? Не кажется ли тебе, что твои плебейские придирки уже заранее будут проигнорированы и надменно отринуты величественным и презрительным мудрецом?