Самая блестящая часть романа посвящена любви Лужина и его инстинктивному порыву уйти от разрушающего мозг, беспощадного и ненасытного искусства. Порыв безумный в своей заведомой безнадежности. Не может Лужин придумать комбинацию защиты на шахматной доске жизни, ибо не знает он ее правил игры, темных законов ее сокрушительных нападений. Безнадежность гасит последний свет в душе Лужина, и лишь одна точка маячит в безысходном мраке — возможность совсем «выйти из игры».
Волнуют и трогают страницы, посвященные последним часам жизни Лужина. За внешним безумием поступков чувствуется безмерное одиночество человека и великая скорбь существования в хаотическом, несовершенном мире, обреченность и хрупкость творящего духа и его предсмертное достоинство в минуту гибели.
Легкими контурами намечена внутренняя трагедия прелестной жены Лужина. Она как будто сама не сознает, что ее любовь-жалость к Лужину покоится на той его необычности, с которой она так героически, так жертвенно борется, и только один раз из глубин подсознательного всплывает острая, жалящая мысль, освещающая это трагическое противоречие. На балу «вдруг ни с того, ни с сего ей стало грустно, что все смотрят на этих кинематографических дам, на певцов, на посланника, и никто как будто не знает, что на балу присутствует шахматный гений, чье имя было в миллионах газет, чьи партии уже названы бессмертными».
Полны жизни все люди, окружающие Лужина, в особенности его теща. Хорошо видит Сирин и иногда с излишней жадностью боится упустить какую-либо мелочь. И то, что «вода в ванне, стекавшая с легким урчанием, вдруг пискнула и все смолкло», и то, что гардеробщицы уносят шубы, «как спящих детей», и что говоривший по телефону вдруг «провалился в щелкнувший люк», и что Филеас Фогг{30} и Шерлок Холмс, наново перечитанные взрослым, оказываются значительно сокращенными в сравнении с теми же книгами, читанными в детстве («неполное, что ли, издание»), и что при примерке костюма Лужиным «мимоходом портной полоснул его мелом по сердцу, намечая карман» и т. д. В. Сирин приводит в романе целых два кинематографических сценария, до того типичных и «ходких», что они, несомненно, соблазнят многих фильмовых режиссеров; неподражаемо изображены члены интеллигентского кружка на чужбине; замечательно описана колоритная страна проспектов, где свое особое солнце, свое особое море и пальмы и свои прекрасно одетые люди, живущие по своеобразным, но прочно установленным законам проспектной страны. Читатель прощает автору его ненасытность за высокое наслаждение, которое дают эти сочные описания.
Сирин в своем романе избежал соблазна уйти в сторону наименьшего сопротивления, облегчить свою неимоверно трудную задачу, сузив ее до художественно-психологической разработки клинического случая. В этом мерило таланта Сирина, и здесь он является продолжателем одной из традиций русской литературы, всегда чуждавшейся простых беллетристических иллюстраций к медицинским исследованиям. Эти распространенные на Западе, в особенности во французской литературе, экскурсы в психопатологию никогда в силу узости задачи не могли подняться до непреходящей во времени «большой литературы». Ни мятущиеся герои Достоевского, ни житель «Палаты № 6» Чехова, ни герой его «Черного монаха», ни даже действующие лица повестей Гаршина и др. никогда не оставались только больными. Болезнь героев должна была внешне мирить читателя с не совсем обычным, часто более проникновенным восприятием жизни и одновременно обезопасить внутреннюю свободу писателя при острой постановке жизненных проблем. В этом отношении «Защита Лужина» специфически русский роман.
Роман написан безукоризненным языком, на редкость чистым и богатым для автора, созревшего за границей, и вместе с тем изобилующим рядом новых стилистических приемов, местами общих и современной литературе Запада. <…>
Владислав Ходасевич{31}
Рец.: Защита Лужина. Берлин: Слово, 1930
«Защита Лужина», роман молодого писателя В. Сирина, вышел в берлинском издательстве «Слово» отдельною книжкою.