— Думаешь, испугала? Эх ты, шкода была, шкодой и осталась. Ладно, билет я тебе куплю, чтобы ты не маялась, не засыпалась. Узнай, когда утром поезд туда отходит, и за полчаса у кассы будь, я принесу.
— Дело. Только… Ты меня знаешь? То-то… От базара-то у тебя что-нибудь осталось? — и протянула руку, а когда Клава, сунув ей деньги, отходила, крикнула вслед: — Да уж и одежонку какую принеси. Обязательно. Обноски не неси, вот которая на тебе, мне как раз подойдет. Слышишь?
— Ничего не сделаешь, — сказала Клава отцу. — Доставай билет. Если останется здесь, от нее житья не будет. Она стыда не знает. Лучше разом отделаемся. Да и не хочу я, чтоб ее забрали, а к тому дело идет. Не хочу.
На другой день встретились. Билет был в кармане, постояли, будто бы ожидая, когда его принесут. Ни за что Клава не хотела его отдавать до последней минуты.
Рассказывала Дуська, напуганная возможностью опять попасть в лагерь, что миновало там «веселое времечко», что пошла строгость не строгость, а новые порядки.
— Скукоту развели, сдохнуть можно. Все, кто побывал, в один голос говорят: ни тебе погулять с кем по душе, ни тебе выпить или сразиться по-настоящему. Ну, никаких удовольствий, одна работа да всякие занятия, всякое воспитание. Раньше-то, — помнишь? — бабы, особенно которые постарей, ехали в лагеря как на хороший заработок, раз там мужиков много. Теперь не надейся — строго. Раньше-то захворать было просто: покатайся по полу да поори погромче, что зубы болят или живот, что придумаешь, — и все. А ныне и не пробуй. Сразу тебя к доктору, зуб начнут сверлить — не опомнишься! — и другую всякую боль просветят да выявят. Уж на что было верное средство от работы — болячка. Помнишь? Растравишь какую-нибудь на ноге или руке, не даешь заживать и гуляешь, отлеживаешься с неделю, а то и больше. Теперь с одного взгляда доктора этот номер отменят. Вот как… — шептала Дуська с возмущением. — А главное, как один, все жалуются, что народ переменился, никакой каши с ними не сваришь. Сами следят, порядки устанавливают, уж больно, видишь, все честные стали…
«А ты бы хотела, чтобы люди не менялись», — подумала Клава, нетерпеливо ожидая, когда кончится эта встреча.
— Смотри-ка, — толкнула в бок Дуська Клаву и показала глазами: — Старик какой-то стоит, все на нас поглядывает. Может, у него билет-то? О… Да не твой ли это? — и дико, громко захохотала: — Ну, убила бобра… Со стариком, да еще, вижу, и работаешь. — Клава нарочно оделась плохо и, отдав Дуське жакетку, осталась в старом платье. — Ну и дурья голова. Эх, ты… Высоко летала, да низко села.
— Зато спокойней, — сочла за лучшее не возражать Клава. — А ты думаешь, что я тебя боюсь? С чего это? Такой муж от меня никогда не убежит, все снесет.
— Тю! Да ты бы моего видела… Кубаночка на нем, штаны с напуском, сапожки… сорт первый! О!.. А взгляд… Замереть можно.
— Из-за всего этого и мучаешься, стыд терпишь? Взялась бы за ум, за работу… Ведь не молодая уж, как и я. Кубаночки-то скоро, не глядя на тебя, мимо проходить будут. Тогда как жить будешь? Ты над жизнью своей хоть раз подумай!
— Вот еще! Работаю и я… Ну только что, конечно, не все время. Ты вот что, дай-ка мне эту свою брошечку, нравится она мне. На память о приятной нашей встрече. А, что скажешь? Я-то рада, что встретилась.
— На, — сняла Клава. — Гребенка-то у тебя есть ли? Нечесаной ходишь, не хорошо же. На, причешись. Оставь у себя. — Она не знала, чем еще прогнать вызванную просьбой о брошке какую-то неожиданно едкую жалость к Дуське, как к глупому, беззащитному ребенку: «За каким барахлом грошовым тянется, нет у нее ума».
Еще не умолк третий звонок, как она сунула билёт и подтолкнула смеющуюся от радости Дуську в вагон.
Рваные чулки, грязные голые пятки, затрепанная юбка, мелькнувшие перед Клавой, усилили жалость; она выхватила из кармана все, что было, но в это время Дуська, перегнувшись с площадки, визгливо крикнула ей прямо в лицо:
— Говори спасибо, что дешево отделалась… Эх, ты! И не заносись, не воображай, что больно умная. Фу ты, ну ты… Учить еще вздумала. С тебя и взять-то нечего… Дура ты! Работящая…
Поезд уходил, Клава так и осталась с деньгами в руках, удивленная пустотой, умственным убожеством уехавшей Дуськи. «Неужели жизнь ее ничему не учит? Людей разве около нее нет?.. Мне, когда вышла на волю, потрудней было: ни сестры, ни избенки!».. И, словно перед глазами все прошло, — вспомнила фабрику, Прасковью Ивановну, других и внезапно решила: «Хватит! Насиделась у печки. Тоже мне житье. Осенью Витюшку в садик, сама от куриного житья подальше».
— Отделалась начисто, — сказала отцу, — билет да жакетка, всего три сотни, ну четыре — совсем дешево. Бывает, отец, и так, что уедет вот такая шкода, но расскажет о тебе кому-нибудь из своих дружков, тот и примется, вместо нее, сосать из тебя сколько хочет. Ну, этой не до того было, сама была в страхе. Посмотрела я на нее и, как хочешь, но решила твердо — с осени пойду на работу.
— У тебя все — раз и готово. И дома тебе работы хватает. Поживем — увидим.
Но осенью Клава была уже на работе.