— Хорошо, что временно. Потом иди прямо ко мне, — сказал бригадир. — Раз временно, так твое место за тобой.
Клава смотрела на Пал Палыча, не скажет ли он, чтоб возвращалась в депо. Но он смотрел в сторону.
— Уж так неохота, Пал Палыч, — сказала она, когда все отошли. — Может, посмотрят, да через недельку сами назад прогонят. Определят, что не справилась. Стыд какой!..
— Что значит прогонят? Просто вернут, да и только… А на мой взгляд, пока там будешь, присмотри себе что другое. Разве тебе здесь место? Что это за работа для женщины?
— Ну уж нет, — выпрямилась Клава. — Постараюсь, чтобы не прогнали, и другого искать не буду. Всего хорошего, спасибо.
Поторопилась уйти, показалось что-то в его словах обидным, и вообще было невесело.
— Клаша, не унывай, вернешься! Ждать будем! Забегай повидаться! — крикнули ей вслед.
Она оглянулась, увидела улыбающиеся лица и уже весело ответила:
— Не приду… Куда годится? Ни один не заплакал.
— Ишь какая… А может, кто и плачет, да виду не подает.
Ей показалось, что все поглядели на Пал Палыча, но, встретив строгий взгляд мастера, сразу же об этом забыла.
Комендантство в «Хвосте» отталкивало, пугало Клаву тем, что ей придется иметь дело главным образом с женщинами, с которыми она не умела уживаться, с интеллигентными людьми, с которыми она никогда не сталкивалась, не любила их и избегала. «Ну, раз сказали, что нет другого человека, — примирилась она, — раз уж война, так я буду воевать».
И воевала: криком, настойчивостью, всякими путями добивалась от начальства того, что было нужно «Хвосту», на который надвигались холодные осень и зима.
Но с эвакуированными нужны были другие отношения, нужно было не воевать, а ладить, — как раз то, чего она боялась и что ей не удавалось.
— Черт их знает! Бьешься, как рыба об лед, из кожи лезешь для них, а они дуются. Войдешь, так даже голову не поднимут. Больно уж, видишь, они культурные, — жаловалась отцу.
— А ты очень просто: не лезь из кожи…
— Как это ты легко говоришь. Холод, дожди, а теплушки — как рот разинули — без дверей. Воду носить не в чем. Кипятить не в чем. Нары — то и гляди, что на голову падут. Да разве только это? Не знаешь, за что взяться, на части рвешься, а они… Иду, слышу, разговаривают, смеются, поют, а со мной, по делу какому, и то говорят с неохотой, смотрят в сторону. Зло берет, потому что знаю, что им надо, чтоб я на задних лапках перед ними ходила: «Ах, какие бы умные, какие образованные, в каком вы несчастном положении». А я, оттого, что их жалко, скорей злюсь, не умею жалеть, нежничать.
— Кричишь на них? — и посмотрел осуждающе.
— А ты попробуй удержись. Я не могу. Нет у меня к ним подхода. А они, — разве я не чувствую? — задаются передо мной. Задаются. Да только так, по-интеллигентному, что не сразу поймешь.
Но один случай заставил Клаву понять, что она неправа. Обходя как-то теплушки, она чуть не упала, настолько обледенела от пролитой воды доска, служившая вместо лестницы. «Вот, белоручки бессовестные, поломают себе ноги, возись тогда с ними». — И, открыв двери, дала волю своей злости. И вдруг вместо молчания, которое было обычным ответом на ее раздражение, она услышала строгий голос, почти приказание:
— Перестаньте сейчас же! Что это такое?
Седая женщина со странно дрожащей головой гневно смотрела на. Клаву, медленно поднималась с нар.
— Что это такое, спрашиваю я вас? Почему вы считаете возможным врываться к нам с таким криком? Называть нас белоручками? И вообще произносить слово «культурные», как будто это унизительное ругательное слово? — она остановилась перед Клавой. — Да, вы правы, я всю жизнь не вымыла ни одного пола, не помню, когда брала в руки лопату, но меня нельзя упрекать за это, так как я зато дала сотни учителей. Сотни… Понимаете? Сотни!.. У меня белые руки, неусталые, без мозолей, но это не мешало мне так уставать… так что, — она в упор посмотрела на Клаву: — Так, что голова моя… Видите? Качается… Отчего? — и сама тихо ответила дрогнувшим голосом: — Я слишком много работала. Вы вправе сказать нам, указать, что мы должны сделать, даже приказать. Но мы просим… нет, мы требуем, чтобы это делалось без крика, без грубости. Мне, — ухватившись за плечо рядом стоящей, повернулась, чтобы отойти, но кончила: — стыдно и неприятие видеть такую молодую, очень неглупую женщину, как вы, такой грубой, совсем не уважающей людей.
Клава стояла неподвижно. Она испытывала то же самое, что один раз в лесу, когда огромное дерево, падая, грозило накрыть ее своей летящей со свистом тяжелой вершиной, когда так же некуда было бежать. На виске билось что-то как муха… Хотелось убрать это или закрыть рукой глаза. Но она не хотела движением выдать свое волнение, испуг. Да, она понимала, что испугалась. Наступившее молчание было невыносимо, и она начала:
— Если бы вы, — но слов не было, — тоже вы…