— Замолчите. Неужели еще не поняли? — спросил Другой голос, и молодая тонкая рука, лица Клава не видела, она не хотела его видеть, протянулась к ней о медалью. — Это не моя, а той, которая вон лежит в углу… Она… У нее медаль от Советской власти за труд, а вы на нее кричите. Да что на самом деле? Вы думаете, у меня легкий труд? Я чертежница. Это по-вашему белоручка, а я часто завидую самой простой работнице, потому что мои глаза болят не меньше, чем ее руки, но ведь глаза это страшнее. Отсталый вы человек, если только физический труд считаете трудом. Некультурная вы…
— Шш… Не надо так… Товарищи, не надо. Мы же решили не обращать внимания, — заговорили рядом.
— Легко сказать. Она когда входит, то даже не считает нужным здороваться. Совсем забылась. Мы для нее не люди, а черт знает что.
— Так, — уже овладела собой Клава. Она была бледна, но уже удивлялась своему испугу и, стыдясь его, не могла ни на кого взглянуть. Темные брови страдальчески изогнулись и придали всему лицу усталый, измученный вид. — И грубая, значит, я, и некультурная, одним словом, во всем невежа. — И, чувствуя, что нашла нужный тон, присела на край ящика с углем.
— Так. Культуру от меня, значит, требуете?.. Ну, уж чего нет, того нет. Негде мне ее было взять, да и жизнь была такая, что особой нужды в этой самой культуре у меня не было. — Она все еще была растеряна, обожгла о печку руку и, махая ею, повторила: — Да, уж чего нет, того нет. Сами понимаете, что я вам не подхожу, но и мне с вами не сладко. Требуйте другого человека я только обрадуюсь. Не сама пошла, заставили, а теперь не отпускают, говорят: «Жалоб на тебя нет, значит справляешься, больше не приходи». А вот вы возьмите да пожалуйтесь, просите другую, — она обвела всех глазами. — Честно говорю, рада буду.
— Никто из нас не говорит и не скажет, что мы хотим, чтоб нам дали кого-то другого, — сказала та, у которой качалась голова. — Вы добросовестный работник, вы умеете приказать и добиться выполнения, это очень ценное качество. Но мы хотим, чтобы вы научились культурно приказывать и культурно требовать. По-человечески… без крика и оскорблений.
— Вот как? — и Клава взглянула на всех, как бы не веря сказанному. — Другого вам никого не надо? Ну и переплет, — и улыбнулась над своим страхом и стыдом, и над тем, что все стало таким ясным и понятным; улыбнулась так, как они еще ни разу не видели, — сразу вся посветлела от этой улыбки. Как всегда, была рада похвале. — С одной стороны, значит, хороша, а с другой нельзя хуже. Но не выйдет у меня по-культурному, как вы хотите; нет у меня этого, и ничего не сделаешь. Да и потому еще не выйдет, если прямо говорить, что всю вы мне жизнь портите. Зло меня берет, что зря я здесь и себя и время трачу с этим комендантством, провались оно! Я в депо за это время крепко бы вросла. Душа болит, как об этом подумаю.
— Депо от вас не убежит, — сказал кто-то, тронутый искренностью ее тона.
— Может и убежать. Очень даже просто. Кончится война, и выкинут оттуда женщин, а я бы уж успела уцепиться так, чтобы не выкинули. А чего вам стоит… — но увидела, что никаких жалоб писать они не будут, хотя то, что она сказала о депо, было понято многими.
Шла от них и думала, что все-таки разные они люди, раз так получилось, что она думала, что они задаются, а они думали, что она над ними командует. «Та, с медалью, в углу голову закрыла, наверно, чтобы меня, мой крик не слышать. А эта инвалидом стала, изработалась вся, голова трясется, как студень, а я ей в лицо „белоручка“. Ну и Клавдия, влипла, хуже не придумаешь».
На другой день, входя в теплушки, говорила:
— Здравствуйте, — и, видя улыбающиеся лица, добавляла: — Решила по-культурному.
Но все равно чувствовала, что не может у нее быть с этими людьми простых и легких отношений, тем более, что среди обитателей «Хвоста» были люди, у которых несмотря на их интеллигентность, она видела остатки барства, чванства, иждивенчества, чувствовала, может быть, преувеличивая, что она в их глазах все равно неровня, «простая баба», и только. Ничего не могла с собой поделать. И даже с теми, которые были истинно культурными, интеллигентными и, в силу этого, неизменно простыми и доброжелательными в отношениях с людьми, ей все равно не было легко, были и они ей непонятны, далеки во многом, и потому опять не верилось в их хорошее отношение. С раздражением думала: «Вот дьявол, какая морока на мою голову».
Но постепенно, день за днем, незаметно для нее самой все, что разделяло ее с этими людьми, — образование, воспитание, общая культура — не только перестало вызывать неприязнь, а начало интересовать, тянуть к себе. Как-то само собой она пришла к решению, которое успокоило: «Ну, что ж, они одно, а я другое, какая есть, такая и есть. Выше себя не прыгнешь, значит нечего себя за свой хвост кусать — думать да мучиться. Люди хорошие, и не старое время, не за мой счет они выучились, не от меня отняли. Не они виноваты, что у меня другая жизнь была». Все чаще и чаще она задерживалась около тех, кто ей нравился, чтобы послушать, о чем они говорят.