У него щекастая ряшка, глаза навыкате, редеющие волосы мышиного цвета, и мне тошно смотреть, как он промаргивается, и щурится, и пытается прикрыть глаза от яростного солнца, ослепляющего по сравнению с тусклым миром, видимым сквозь бронестеклянное забрало.
Такое банальное лицо. Просто позор.
Не отвести глаз.
Унизительный восторг держит меня в тисках. Все равно что впервые увидеть отца голым —
Словно патриарх бросил «Сезам!» — и на месте Супермена очутился бухгалтер средних лет.
Весь батальон следует его примеру — и теперь, когда шлемы сняты и они стоят перед нами, открыв лица, они уже не социальные полицейские. Просто толпа людей в доспехах и с автоматами.
Так что патриарх заводит начало «Царя царей», и солдаты вступают хором, а бригадир на кафедре решает прилечь и подремать немного. И социки на площади зевают, откладывают автоматы, сворачиваются клубочками на брусчатке и засыпают.
Происходит это потому, что адепты Тавматургического корпуса при всем своем мастерстве не могут видеть Оболочки Тоа-Сителла. Не могут, потому что двое перворожденных магов — имеющих фору в несколько столетий опыта на пару — построили фантазм, представляющий Оболочку патриарха абсолютно, стопроцентно нормальной. На самом деле это не так.
Энергию фантазму дает крошечный кусочек грифоньего камня: этот способ применила когда-то Кайрендал, чтобы завлечь подданных Канта на стадион Победы. Это значит, что фантазм не только не тревожит потоков Силы, но и сохранится, если адептам придет в голову накрыть патриарха серебряной сеткой или обследовать при помощи собственных грифоньих камней в магоустойчивой комнате — мы предполагали, что ребята из корпуса, по натуре своей подозрительные и неприятные, могут на это пойти, — потому что упомянутый камень скрыт на теле патриарха.
Относительно того, куда спрятать камень, разгорелась некоторая дискуссия. Мое предложение отвергли на том основании, что патриарха может пробрать понос и тогда весь план провалится.
Поэтому Тоа-Сителл его проглотил.
Проглотил, потому что тот же камень дает силу еще одной разновидности чар, заставляющей патриарха, грубо говоря, делать все что угодно — даже глотать грифоньи камни, даже принять Народ в качестве полноправных подданных Анханы, даже заставить батальон социальных полицейских снять магозащитные шлемы, чтобы сотня с гаком перворожденных могла вставить им дозу магического барбитурата — для того, чтобы ублажить своего нового лучшего друга.
Покуда вся армия Анханы тупо взирает на храпящих социков, Тоа-Сителл улыбается нам и незаметно машет Райте рукой.
Я толкаю соседа.
— Поздравляю, малыш. Ты только что захватил Империю.
— Я ничего не захватил, — произносит Райте. — Мы ничего не добились.
Голос его звучит обреченно и бесстрастно, так, что вопли патриарха — «Связать предателей-актири! Разоружить! По рукам и ногам!» — тонут в белом шуме; потрясенные имперские солдаты вяло повинуются новым приказам, а я слушаю, как гулким эхом раскатывается голос Райте у меня в черепе.
— Я бы не сказал, что ничего, малыш, мы взяли город… — Натужный оптимизм в моем голосе забивает глотку, и слова утекают в тишину.
— Ты думал, он не узнает? — спрашивает Райте. — Думал, мы в силах застать его врасплох?
— Мне это удалось.
— Нет, — говорит Райте.
На восходе рокочет гром и надвигается, переходя в звонкий гул.
— Он более не тот, кого ты победил, — молвит Райте, и голос его звучит в унисон нарастающему вою, от которого у меня сворачивается кровь в жилах. Мне знаком этот звук, и я никогда не думал, что он может расколоть воздух над Анханой.
Турболеты.
— Он более не человек.
Он поднимает глаза к солнцу, и я следую его примеру, и вой турболетов превращается в чудовищный рев.
Солнце плачет смертоносными титановыми слезами.
Глава двадцать четвертая
1
Делианн восседал на Эбеновом троне, держа на коленях холодный, покрытый засохшей кровью Косалл, и Палата правосудия звенела его болью.
Боль холодно искрилась в ослепительных лучах рассветного солнца, огненными копьями пробивших фонарь в потолке; и черное масло, что сочилось из гнойника на бедре, до кости прожигая плоть, шипело от боли. Гранитные черты Ма’элКотова идолища оцепенели в своем страдании, и песок на арене внизу жалил, словно его втирали в открытую рану. Самый воздух огрызался, и впивался, и глодал плоть, и каждый вздох был полон белым огнем.