Образы сплетаются, выстаиваясь чередой, последовательно: прогулка по изменившемуся, ужасающе полузнакомому Городу Чужаков, разговор со стражей, сценка с карманником. Все быстрее: прыжок с речной баржи, шелковое касание воды, пламя и крики, жестокая хватка старшого-огриллона…
Долгие дни со шваброй на палубе, с топориком в зарослях, в воде среди комьев плавника — опасная, утомительная работа палубной крысы на Великом Шамбайгене. И другие дни: в долгом одиноком пути с Божьих Зубов, где каждый шаг — новое проявление боли, через лес, вдоль ручья, чтобы не остаться без воды, питаясь Силой, чарами удерживая кроликов и белок на месте, покуда те не подпускали к себе так близко, что руками можно было сломать им шеи. Поначалу опаляешь куски мяса вызванным мыслью огоньком, но по мере того, как проходят дни и иссякают силы, резервы чар сокращаются, и язык обжигает кровавый привкус сырого мяса.
Часы, проведенные в агонии, когда вытекают из тела силы; дни, проведенные в колдовском трансе, когда он сражался с шоком и усталостью при помощи Силы, наращивая слой за слоем кальций на обломках кости, жалея, что слишком плохо понимает ремесло целителя, мечтая набраться сил, чтобы ровно зарастить перелом — и все равно делая ошибки, оставив инфекционный очаг в левой бедренной кости, криво зарастив правую голень, — и силой мысли отгоняя отчаяние, разжимая стискивающий сердце черный кулак…
Проснуться на осыпи у подножия обрыва и удивиться, что еще жив, чувствовать, как трутся друг о друга обломки костей в ногах при каждом движении, видеть высоко наверху лик брата, окаймленный на миг прозрачным иссиня-белым нимбом высоких перистых облаков. Я наблюдаю, как лицо исчезает за краем и небо за обрывом пустеет, безразличное и чистое…
Как меня бросают умирать.
Мы все еще не понимаем.
Никакого «мы» нет.
Я понимаю.
Это моя жизнь.
Я Делианн.
5
Я стою на краю обрыва, глядя на рудники, покуда Кюлланни и Финналл поют Песнь войны.
Далеко-далеко внизу и до самого края ясных вечерних небес земля изъязвлена, будто лик луны, пустошь с кратерами и отвалами. Сами горы покрыты шрамами, источены, будто неведомый бог отхватил то тут, то там по куску. А по этой неживой земле мечутся фигурки рабочих, как черные точки: ворочают землю, ведут сливные трубы, вгрызаются в камень и рыгают смоляным дымом, покуда хрустально чистый горны воздух не начинает обходить стороной их владения — свод из дыма и пыли, накрывающий преисподнюю.
А чуть поближе — та ограда, которую описывала Л’жаннелла, чудовище из стали и проволоки на фоне дымного марева, разукрашенное смутно видимыми телами.
Это хуже, чем я боялся, хуже, чем я мог даже представить себе. За пять недолгих дней мир, в котором я жил, прогнил изнутри и рухнул, будто проеденный кислотой. Все, что я считал неизменным и прочным, обернулось промокашкой и тонким стеклом.
— Это слепой
Из всех нас один я понимаю, что Ррони выражается отнюдь не метафорически.
Торронелл принимается расхаживать кругами, и лицо его темнеет от раздумий. Только сейчас на черепе его начинает пробиваться щетина — отрастают волосы, сожженные мною в попытке спасти ему жизнь. Я следую за ним, стараясь держаться между ним и нашими тремя спутниками. Здоров он или нет, я обязан считать его зараженным.
Даже то, что Ррони приказал нам выйти сюда, на этот утес, свидетельствует о том, что рассудок его помрачен. Я бы рад думать, что это лишь наследство того ужаса, что мы пережили за прошедшую неделю, но начинаю терять надежду. Боюсь, что мне придется убить его.
Кюлланни и Финналл все поют, а я уже не могу больше.
Это безумие надо остановить прежде начала, и никто другой не сделает этого за меня.
— Нет, — хриплю я. — Не надо войны. Плевать, что они творят. Войны не будет.
Кюлланни и Финналл умолкают; и они, и Л’жаннелла будто не видят меня. Отворачиваются и глядят на Торронелла. Глаза его лихорадочно блестят.
— Или вы не понимаете? — спрашивает он. — Я скажу вам, почему он не желает вступать в войну с этими хумансами. Сливаемся.
— Но проклятие… — возражает Л’жаннелла.
— Ложь! — сплевывает Торронелл. — Еще одна делианнова ложь. Сливаемся.
Боже, господи боже, он правда болен после всего, что мы перенесли, он все-таки болен, и мне придется… придется… Я стискиваю в руке эфес рапиры под широкой гардой, мечтая вместо этого вонзить клинок в собственное сердце. Но самое страшное, что это не выход: моя смерть ничего не решает.
А его смерть спасет мир.