Потом она рассказывает об ограде вокруг карьеров, ограде на стальных столбах, заплетенных проволокой. Пальцем прочерчивая в воздухе изгибы стали, она описывает витки проволоки по верху ограды и торчащие по всей длине мотка короткие лезвия. Это я тоже могу представить вполне ясно: собранный из секций забор, и поверху пущена колючая проволока.
Торронелл ловит мой взгляд, и сквозь блеклую пленку пота, покрывшую его лицо, проглядывает осуждение. Он догадался. Открывает рот, будто собираясь заговорить, и тут же захлопывает, делая вид, что отвернулся, и только напоследок хитро косится на меня налитым кровью глазом.
Боже — все боги, боги людей, если вы меня слышите, — пусть только его пробьет пот от страха и омерзения. Не от лихорадки. Пусть в этом взгляде горит простая ненависть.
Л’жаннелла продолжает безжалостно. По всей длине ограды, миля за милей, развешаны тела — трупы, скелеты, на иных еще сохранились обрывки одежды, все больше камнеплеты, немного перворожденных, даже пара крошечных древолазов, — ноги не касаются земли, раскинутые руки примотаны к ограде той же проволокой. Распяты.
Распяты артанами.
Я не могу смотреть на Торронелла. Если я хотя бы голову поверну в его сторону, хоть краешек лица его увижу, я начну оправдываться, слова посыплются с языка, как бы ни стремился я их удержать. «Но это не мой народ! — хочу прокричать я. — Это не мой народ сотворил! Это кто-то другой, некто чужой, в ком нет ни капли моей крови, ни толики моего дыхания!» В свои годы, когда следовало бы давно привыкнуть, я все еще цепенею порой от омерзения при виде тех ужасов, на которые мы способны.
Двадцать семь лет прожив под личиной перворожденного чародея, я до сих пор способен ненавидеть себя за то, что я — человек.
Но перед Л’жаннеллой я не могу этого показать. Тайна моего происхождения принадлежит дому Митондионн, самому Т’фарреллу Вороньему Крылу, как было со дня моего приятия, и не мне ее раскрывать.
Я успеваю отвлечься раздумьями, как Л’жаннелла вновь обращает на себя мое внимание. Теперь я понимаю, почему она в одиночку вернулась, чтобы рассказать об увиденном, оставив позади Кюлланни и Финналл.
— Они наблюдают и ждут, когда мы к ним присоединимся. А пока ждут — сочиняют Песнь войны.
Я чувствую, как буравит мой висок пламенный взор Торронелла, и не осмеливаюсь оглянуться.
— Они не вправе…
— А как иначе? — впервые подает хриплый, скрежещущий голос Торронелл.
— Песнь не прозвучит без дозволения дома Митондионн, — поясняет Л’жаннелла, — но, Подменыш, Алмазный колодец находился под защитой твоего дома более тысячи лет, со времен Панчаселла Бессчастного. Камнеплеты колодца — родня нам. Разве погибель их родины — недостаточно важная тема для Песни войны?
— Не в том дело.
— Тогда в чем? — горько хрипит Торронелл. — В чем? Скажи!
— Подменыш, — продолжает Л’жаннелла, прежде чем я успеваю найти слова, — хумансы Забожья уже объявили нам войну. Посланцы твоего отца — или ты не слышал меня? Тела их развешаны на той ограде! На тех столбах висит тело Квеллиара — брата Финналл! Он убит! Можешь ты вспомнить его смех и не возжаждать крови?!
Неважно. Мучительная боль под сердцем грозит стиснуть глотку, оставив несказанными последние слова, но я нахожу силы вытолкнуть их.
— Не надо войны. Войны не будет.
Торронелл поднимается на ноги.
— Это не тебе решать. Старший здесь я. Мы пойдем слушать их Песню.
— Ррони! Нет, черт! Ты не знаешь, во что ввязываешься!
— А ты знаешь? Откуда? Или ты хочешь объяснить?
Он знает, что я не могу — по крайней мере при Л’жаннелле. Он что, вправду болен? Поэтому он меня подзуживает?
Придется ли мне его убить?
Торронелл смотрит на меня так, будто мысли мои написаны на лбу. Ждет решения.
Я уже решил: сдаюсь. Разве у меня есть выбор?
— Ладно, — обреченно говорю я. — Пойдем слушать Песню.
7
— Я прекрасно себя чувствую, — напряженно произносит Ррони, облизывая губы. Он сидит лицом к костру, и мне хочется верить, что румянец на его щеках лишь от жара близкого пламени. — Прошло четыре дня. Если бы я заразился, лихорадка уже началась бы, верно? — В глазах его стоит живой ужас. — Верно?
Оба мы одеты в чистое — сменную одежду из седельных сумок. Стреноженные кони пасутся невдалеке. Мы сидим на валежнике у крошечного костерка. Мои волосы начинают отрастать — бесцветная щетина, от которой череп похож на наждачку. Голова Ррони еще блестит обожженной лысиной.
Губа Торронелла рассечена, на лице раздутый лиловый синяк моей работы. С тех пор, как Ррони очнулся, он все сильней сопротивлялся тому, чтобы открыть душу целительному уюту Слияния; за эти четыре дня мы больше беседовали вслух, чем за последние десять лет.
Я тоскую по Слиянию, тоскую по той близости, что мы разделяли с братом, и мечтаю бесплодно о том, чтобы воспользоваться им, но даже не упоминаю об этом. Не могу. Под ложечкой копится тошнотворная мука, подсказывая, что я не хочу на самом деле разделить те чувства, что скрывает Торронелл. Поэтому я только киваю неуверенно, полагаясь на то, что темнота и неровный свет костра скроют выражение моего лица.
— Да, четыре. Кажется. Я не уверен.