Кажется, все нервы, вся воля, все чувства слились в одном последнем непомерном напряжении... Почему-же этот вопль, этот последний протест прозвучал так жалко, призрачно, словно ночной стон кандальника?
Нет больше силы бороться!
— Конец, конец, конец — снова и снова шепчут бескровные, мертвые губы...
Непоколебимо право господина! Крепко скручены тело и душа женщины... Бесправие, как багровый туман, тысячелетия окутывает ее...
Безнадежно опускаются руки, на земь падают тяжелые, жгучие слезы.
Неси коник, неси милый, лети вихрем, прочь отсюда, далеко-далеко, как можно дальше... от людей, их прав и законов!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я оглянулся и осмотрелся по сторонам.
Ночь-ли поредела, глаза-ли мои стали зорче, но я ясно различил вокруг себя клумбы, дорожки, кусты, деревья, и прямо пред собою лицо мраморного бюста, такого солидного, сурового, прочно стоящего на своем каменном пьедестале...
Скрытая улыбка дрожала на его недвижных устах.
Не он-ли в ночной тьме спел мне знакомую песню безнадежной тоски и отчаяния?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Истомный, ароматный мрак сочился из земли.
В маленьком скверике, на перекрестке черных, бездонных улиц, я — один!
Париж, 1907 г.
Любка прислушивалась, морщила лоб, подпирала щеку рукой, как делают взрослые, когда задумываются, а ее большие голубые глаза смотрели с грустным недоумением.
Мама обещала прийти пораньше и принести очень вкусные вещи, главное — сладкий ситник с изюмом... Любка может съесть его сколько угодно... Она сначала вынимает весь изюм, съедает душистую, податливую белую массу хлеба, а потом уже ест долго, со смаком, распухшие изюминки. Только такой ситник слишком дорог, и бывает у них тогда, когда маме „пофартит“. Мама приносит его рано утром с Невского, и Любка ест хлеб в кровати, горячим. Пока мама успеет умыться и подогреть себе чай, она почти все съедает. Мама за это не сердится. Она приходит усталая и торопится лечь спать.
Сегодня праздник; мама ушла пораньше и обещала прийти вместе поужинать. Только бы не пришли с нею ее подруги или какой-нибудь мужчина. В последнее время Любка стала часто задумываться и многого не понимает. Давно уже она собирается порасспросить маму, да все чего то стесняется. Но сегодня за ужином она узнает все, что ее интересует!..
Мысль об ужине напомнила Любке, что она уже давно голодна. Стала прислушиваться... За стеной хлопнула калитка.
— Мама идет! — инстинктивно почувствовала Любка и повеселела. Бледное лицо покрылось краской, голубые глаза заблестели, ручонки быстро оправили платьице и бантик на волосах. На лестнице раздавались уже знакомые голоса. Любка побежала навстречу. Но слова мамы остановили ее. Она чуть не заплакала: мама вела к себе мужчину.
— Осторожней: здесь ступеньки... Да, ну вас, перестаньте... Успеете еще!..
Мама вошла, не глядя на Любку, и придержала дверь, чтобы посветить, шедшему за нею, высокому седому старику.
Он вошел грузно, тяжело, остановился посреди комнаты, не снимая мокрого картуза, и комната сразу стала меньше и ниже. И мама перед ним показалась Любке совсем маленькой, слабой и жалкой. От старика шел крепкий, винный запах, смешанный с запахом дождя. И Любке стало жалко маму, что она сейчас пойдет с ним спать за перегородку, и обидно за себя, что не удастся порасспросить маму. Мысль же о том, что ужин откладывается на неопределенное время, вызывала особо острое ощущение голода.
Любка смотрела, как мама быстро скидывала калоши, жакетку и шапочку, и ей хотелось плакать. Но она не смела: этого не любят приходящие к маме мужчины, ругают за это их обоих, и она стояла молча, поодаль, вытянувшись и улыбаясь деланной, не детской улыбкой.
Седой старик огляделся, встряхнул с себя капли дождя и уставился на маму.
— Куда идти?.. Веди: некогда мне прохлаждаться...
Мама приоткрыла дверь в свою маленькую спальную с большой деревянной кроватью, сундуком и платьем по стенам.
— Сюда пожалуйте. Дайте вашу шубу...
Мама хотела помочь старику раздеться, но он отстранил ее, подошел к открытым дверям перегородки и должен был нагнуться, чтобы посмотреть внутрь.
— Здесь? А как же эта? Дочь твоя, что ли?
— Дочь. Она в столовой посидит. Она не будет мешать.
— Наговорила: столовая, спальная... Квартира то же!.. Да, ведь, это одна комната. Перегородка тоньше бумаги, и до потолка не доходит.
Старик свободно достал до карниза перегородки и слегка потряс ее.
— Нет уж, ты девочку куда-нибудь убери, а то не останусь. Не могу при ней...
— Ну вас, идите. Какое вам дело...
Старик вдруг рассердился и начал кричать.
— Ах ты, сволочь, паскуда! Дома ребенок сидит, а ты к себе гостей водишь?! Гляди, смотрит то как, — все понимает...
— Я же просила вас пойти в гостиницу. Сами не захотели. Да вы о Любке не думайте, она маленькая. Посидит тихо, будто ее нет. Она привыкла. Вы ей на конфеты оставите. Идемте...