Хор восторженных голосов отвечает ей, перекрывая гудение компрессоров. Разложенные на мостовой фантасмагорические силуэты вздрагивают, мелко трясут шкурами, приподнимаются над мостовой, тянутся вверх, переламываясь и выпрямляясь. Качаются на тонких ножках, как новорожденные жеребята, поднимаются над башнями, заслоняют звезды.
– Всем шалфея! – кричит Молли, швыряя венки в толпу. Их перехватывают на лету, надевают на головы, передают друзьям, крутят на пальцах, танцуют и скачут, размахивая ими. В руках Молли они не кончаются, и она кричит Калавере, дразнит ее, показывает язык:
– Это не твой шалфей! Это мой шалфей! Не из той страны в голове твоей мамы, а настоящий! Эй, люди! Развешивайте их на фонари, на окна, на двери! Везде! Да здравствует шалфей!
Бьют часы – первый звук падает с высоты, накрывая площадь, и не угасает, не прерывается, когда в него вплывает следующий, и следующий, и следующий…
Главное – чтобы всё получилось правильно, хотя правил никто не знает. Но как-то нужно устроить так, чтобы Ягу не разлучилась с Данди, а Тир не потерял свою Кристину, чтобы Бобби оставался живым и невредимым, продолжал печь вероятность хлеба в вероятности хлебопечки, а Мадлен продолжала заваривать ему шалфей каждое утро, потому что в человеческой жизни есть лишь одна определенность: мы все умрем. Нужно устроить так, чтобы живой Енц обнимал и целовал Зигмунду Фрейду, а она целовала его, живого. Чтобы Док и Клемс могли взяться за руки, и чтобы это было нормально, чтобы мир не рушился от этого и они не погибали от этого. Так будет правильно. Только так. Все они здесь. Зигмунда Фрейда аккуратно снимает с головы фольгу и видит: всё так и есть, как она видит, всё на самом деле так. Осталось сделать несколько маленьких и очень аккуратных шагов.
Площадь утопает в серебристой зелени, стены домов, фонарные столбы увиты гирляндами, горелки извергают синеватое пламя, и маленькие расписные монгольфьеры взмывают над черепичными крышами, в небе становится так же тесно, как на площади. И всё это кружится, кипит и вьется вокруг огромной – выше башни с часами – пирамиды из зубочисток, а на вершине пирамиды неестественно медленно, жутко медленно, как будто ее время течет иначе, чем время внизу, танцует чудовище Мадлен, и вокруг пирамиды, заслоненные ею одна от другой, ходят, как планеты вокруг светила, рыжая Молли и черная Зигмунда Фрейда. Всегда напротив, лицом друг к другу, никогда не встречаясь взглядом, разделенные хрупкой, прозрачной пирамидой из острых осиновых колышков или, может быть, веретен, которыми колют пальцы, чтобы кануть из мира в ожидание неминуемой любви.
– Или Оно, – говорит Гайюс.
– А вы тогда кто? – спрашивает Камилл.
– Нет, подождите, но это ненастоящая книга! В настоящей все должно быть сведено к логичному и объяснимому финалу, причины и следствия предоставлены вниманию читателя…
– Просто это у Дока реализм. Разве в жизни бывает такое, чтобы знать и понимать всё? Знать все связи, причины и следствия, всю изнанку, все отражения и отзвуки? Здесь всё как в жизни. Как на самом деле. Что-то происходит, а ты не знаешь, почему. Что-то делаешь, и не знаешь, что из этого выйдет.
– Но должно же быть понятно, что к чему, откуда что взялось и как оно всё взаимосвязано. Да еще и финал, подозреваю, будет открытый.
– Послушайте, коллеги, всё равно любой текст – вешалка для проекций. Что ни напиши, каждый прочитает свое. А здесь всё по-честному, всё сразу под это заточено: автор недоговаривает без зазрения совести, и читателю только и остается, что проецировать во всю мочь и ни в чем себе не отказывать.
– Угу. К тому же, насколько я знаю Дока, финал будет вполне определенный и однозначный.
– Ну-ну.
– Эй, а это который шалфей? – осторожно принюхивается Молли.
– Настоящий, – кивает Калавера.
– Шшш… Всё готово, – медленно выдыхает Мадлен, медленно раскидывая руки в тягучем бесконечном кружении.
– Да! – звонко откликается Молли, пристально глядя сквозь переплетение деревянных штрихов в самую сердцевину пирамиды, и разводит руки как для объятий.
– Пора, – кивает Зигмунда Фрейда, распахивает руки навстречу ей, вытягивает губы трубочкой, будто для поцелуя, но нет – легкое дуновение срывается с губ, черной струйкой летит к пирамиде.
Пирамида взрывается. Бесшумно, стремительно миллион зубочисток разлетается во все стороны, пронзая ткань мироздания.
Времени больше нет. Жизнь и Смерть стоят в середине этого взрыва и смотрят друг другу в глаза – не отрываясь, пристально, не зная усталости и компромиссов. Над ними парит Любовь, беспечно раскинув руки, запрокинув голову, поет тихим голосом в самую середину неба. В небе шествуют вереницы пестро размалеванных слонов – голубых, розовых, желтых, в золотых брызгах, в серебряных разводах, в бахроме, с башенками на туго надутых спинах, а в одной из башенок трубач, он трубит то в унисон с Мадлен, то оплетая ее голос удивительными созвучиями, и всё это неподвижно и неподвластно изменениям, и одновременно текуче, изменчиво, живо.