Вдруг обнаруживаю, что я – один в мире. Вижу все это с высоты некой мысленной крыши. Я – один в мире. Видеть – это быть отдаленным. Видеть ясно – это остановиться. Анализировать – это быть чужим. Люди проходят, не задевая меня. Вокруг меня – только воздух. Чувствую себя в такой изоляции, что кажется мне, что даже между мной и моим платьем тоже существует расстояние. Я – ребенок с еле-еле горящим канделябром, пересекающий в ночной рубашонке огромный пустынный дом. Живут тени, окружающие меня, – только тени, порождения неподвижной мебели и света, сопровождающего меня. Они меня окружают, здесь, на солнце, но они – люди. И они – тени, тени…

Я размышлял сегодня, отдыхая от ощущений, мыслил в форме пустословия, как обычно. Все было так, как я пишу? Подобно многим, я имел извращенное желание – выработать систему и норму. Ясно, что я прежде написал о норме и о системе; вот в этом я не отличаюсь от других.

Вечером, погрузившись в самоанализ, обнаруживаю, что в основе системы моего стиля письма лежат два принципа, и сразу же, в духе настоящих классиков, выдаю эти два принципа за суть всего стиля: говорить о том, что чувствуется точно так же, как это чувствуется, – ясно, если это ясное; неясно, если это неясное; запутанно, если это запутанное – ;[9] понимать, что грамматика – только инструмент, а не закон.

Давайте предположим, что я вижу стоящую перед нами девушку с мужскими чертами. Обычное человеческое существо скажет о ней: «Та девушка похожа на парня». Другое обычное человеческое существо, но подошедшее ближе к сознанию, что говорить – это сказать, скажет о ней: «Та девушка – это парень». А третий, тоже сознающий обязательность определенных оборотов речи, но любящий краткость – сладострастие мышления – скажет о ней: «Тот парень». Я скажу: «Та парень», нарушая самые элементарные правила грамматики, требующие согласования в роде и числе между существительным и прилагательным. И будет сказано хорошо; я буду говорить об абсолюте, фотографически, без вульгарности, невзирая на нормы, без повседневности. Не буду говорить: будет сказано.

Грамматика, определяя употребление слов, производит разделения законные и ложные. Разделяет, например, переходные и непереходные глаголы; однако человек, умеющий говорить, во многих случаях вынужден превращать непереходный глагол в переходный, чтобы фотографически точно описать свои ощущения, а не, как большинство людей-животных, видеть неясно. Если я захочу сказать, что существую, скажу: «Я существую». Если захочу сказать, что существую как отдельная душа, скажу: «Существую я». Но если я захочу сказать, что существую как существо, собою управляющее и себя формирующее, выполняющее божественную функцию творить себя самого, как я буду использовать глагол «существовать», если не перевести его в переходный? И тогда триумфально, наперекор грамматике, божественно, я скажу: «Я существую себя». Мной будет высказана суть некой философии в этих кратких словах. Не лучше ли сказать так, чем фактически ничего не сказать на протяжении сорока фраз? Чего еще можно требовать от философии и от слова?

Подчиняется грамматике кто не умеет мыслить над тем, что чувствует. Пользуется ею кто умеет руководить своими выражениями. Рассказывали о Сигизмунде,[10] владыке Рима, что во время публичного выступления он допустил грамматическую ошибку и так ответил человеку, указавшему ему на нее: «Я – повелитель Рима, я выше грамматики». И история говорит, что он остался в ней как Сигизмунд, «что выше грамматики». Удивительный символ! Каждый человек, умеющий сказать то, что говорит, есть, в некотором роде, повелитель Рима. Титул императорский и основание для титула – тоже царственное.

Обращая иной раз внимание на многочисленные литературные труды или хотя бы на законченные вещи, обширные и полные, написанные людьми или мне известными, или теми, о ком я слышал, чувствую в себе неясную зависть, презрительное восхищение, бессвязную смесь перепутанных чувств.

Создание любой вещи целой, полной, плохая она или хорошая – и, если она никогда не бывает целиком хорошей, то в большинстве случаев и не целиком плохая, – да, создание чего-то полного, законченного, пожалуй, вызывает у меня в большей степени зависть, нежели любое другое чувство. Это как ребенок: он несовершенен, как и все человеческие существа, но он – наш, потому что он – наше дитя.

И я, кому дух самокритичности позволяет видеть лишь дефекты, ошибки, я, не отваживающийся писать ничего, кроме фрагментов, кусков, отрывков из несуществующего, я сам, в том немногом, что я пишу, несовершенен также. Большего стоило бы, конечно, или цельное произведение – ведь даже если оно плохое, это все же произведение, – или отсутствие слов, полное безмолвие души, признающей свою неспособность к действию.

Я думаю, не будет ли все в жизни вырождением всего. Живое существо не будет каким-то приближением, но – вечером или пригородом…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги