Коренному же населению «Голубого Залива», как шахтерам, так и металлургам, было категорически не до танцев. Они начинали обычно в столовой за обедом, потом продолжали на пляже, на жаре, потом каким-то чудом доползали, как из разведки, с потерями, обратно до своих коек, что в голубых фанерных корпусах за шоссе, и спали с перерывами попить водички уже до завтрашнего обеда. А тогда уж опохмелялись из магазинчика по соседству, и – всё по новой.
Таким образом, по вечерам на их танцверанде пришлые, местные крымские девочки – особая порода степных кобылиц – были вакантны для плодотворных (в самом прямом смысле) контактов с пришлыми же – к тому же и вообще приезжими – отпрысками столичной творческой интеллигенции.
Сразу за пис-домом лежал большой пустырь, заросший бурьяном и два весьма примечательных заведения по краям: татарская чебуречная с первыми просочившимися на родину татарами и, на дальнем краю, ресторан, тоже мастодонт из ушедшей эпохи фокстрота.
Чебуречная размещалась в дощатом сарае, пестро, доска за доской, выкрашенном в лазурь, зеленый и желтый, и была смачным напоминанием о том самом кишении тут лет еще двадцать-тридцать назад татарской жизни, по которому тосковал еще Волошин; и как раз в тех самых, вышеупомянутых стихах о Доме. Никакие другие, кстати, и не были мне тогда известны. Всё проясняется в сравнении! Чебуреки, во всяком случае, были изумительные, и аромат кипящего бараньего жира работал как торговый бренд того пустыря и свалки.
А навстречу, с другого конца пустыря лилось со скрипок и саксофонов ресторанное танго, и там неизвестно откуда взявшиеся дамы в шляпках с вуалями и кавалеры в вечерних костюмах пили шампанское «Брют» из Потемкинских погребов в Новом Свете, что сразу за Судаком, и густую крымскую «Мадеру», производимую в соседней Щебетовке, где тоже был старорежимный винзавод.
От ресторана начиналась дорога в Тихую Бухту, отгороженную от залива крутым глиняным мысом Хамелеон, названным так за свою ящерообразную форму и за постоянную цветовую мимикрию под общий фон берега. В начале дороги стоял алебастровый олень с ветвистыми рогами, образец советской курортной архитектуры.
Кроме легендарного и «краеугольного» для этого места волошинского Дома, в поселке было несколько дач, принадлежавших знаковым по тем временам фигурам от литературы и искусства. Игорь Моисеев, Мариэтта Шагинян, знаменитый летчик-испытатель Анохин без глаза из Киева. Особый интерес вызывала дача генерал-академика Микулина.
Я застал эту дачу еще не заселенной. Просто стоял большой пустой дом на холме над самым морем, над дорогой в Бухты – мимо не пройдешь, и все спрашивали: кто же это такой крутой, что тут построился? Генерал присылал туда гостей – разных шикарных дам не слишком тяжелого поведения, а сам при этом блистательно отсутствовал, и с подмосковной своей Николиной Горы переписывался с гостьями телеграммами «молния» по срочному тарифу (вероятно, по цековскому каналу, т. к. в кабинеты вхож был «без стука»). Он тогда изобрел ионизатор воздуха для продления жизни своих коллег-пенсионеров и активно рекламировал его по ТВ, тогда как вся большая авиация продолжала летать на его моторах – и Туполев и шмуполев, и Ильюшин, и Микоян (и даже, прости Господи, Гуревич). И примкнувший к ним Антонов из братского Киева.
На пляже я его не помню, но часто, проходя мимо его дома по дороге в бухты Кара-Дага, видел на холме – забора там тогда не было – концeптуально-мощную фигуру лысого старика перед телескопом на штативе. Как Наполеон изучает в подзорную трубу свой будущий плацдарм, так генерал после утренней пробежки натощак разглядывал женский пис-пляж, вылавливая объективом объекты, достойные изучения.
Помню, как одна его гостевых дамочек, светская львица, как почему-то теперь называют эту породу кошек, из Киева на пис-пляже – не женском, общем, рассеянно почесывая себе трусы, сообщила что Дау (Л. Д. Ландау) пригласил ее ужинать в ресторан (было тогда в Коктебеле и такое, по дороге в Мертвую Бухту), и она теперь в замешательстве: с одной стороны отказать было бы неучтиво, а с другой, хозяин ее апартаментов, где она пребывала с дочкой-нимфеткой, поставил условием, чтобы никаких других академиков – а других, кроме Ландау, там вроде и не было – уж лучше хоть писатели; если на худой конец. Лев Давидыч, сидевший поблизости на песке в своей линялой синей ковбойке, из-под которой торчали тощие коленки и на которой сиротливо болталась всегдашняя звезда Героя Труда – в противовес иконостасу медных побрякушек на легендарном фартуке Микулина, сказал со своей смущенной полуулыбкой, что когда он встречает этого персонажа в коридоре Академии, то готов заскочить в первую же дверь, чтобы только избежать рукопожатия, очень опасаясь при этом, как бы это не оказалась дверь 1-го Отдела. Успокаивало то, что та дверь всегда была заперта и отпиралась только ради стука, чего тщедушный академик не издавал.