Упругой походкой направляясь к задку повозки, он одну за другой, и дочерей, и мать, слегка трепал по щекам, те же этого словно ждали, заранее наслаждаясь теплом его шершавой ладони; пересмеиваясь, они шли за ним и при этом тоже пощипывали и хватали друг дружку, как будто делились между собой тем, что каждая получила от парня в отдельности; он открывал заднюю дверцу фургона, набрасывал на плечи белую простыню, тоже заляпанную уже пятнами крови, и они все вместе принимались выгружать товар.
Женщины несли что полегче, окорока, нарубленные длинными полосами ребра, свиные полуголовы и уложенные в синие эмалированные бидоны потроха: печень, сердце, селезенку, желудки, почки, в то время как возчик с немного наигранной показной легкостью вскидывал на плечо и сносил по ступеням в подвал свиные полутуши и четвертины говядины, и вот здесь-то и начинался реальный сюжет моего рассказа, ибо на первый взгляд все шло, как тому и положено, они трудились красиво и слаженно и тем не менее постоянно находили поводы прикоснуться друг к другу, подхватить, подтолкнуть и даже под видом помощи дотронуться невзначай до голой груди, шеи, руки или кисти возчика, и если это случалось, то женщины, словно по цепочке, передавали друг другу наслаждение от этих прикосновений; порой они на мгновение припадали к телу возчика, припадали хитро и жадно, но все же не так, будто это и было целью игры, которая может удовлетворить их, а так, словно это прелюдия к более чистому и глубокому соприкосновению, к какой-то более сложной игре, которую они должны были подготовить постепенно; но увидеть ее мне было не дано, так как они надолго, иногда даже на полчаса, исчезали в глубине подвала, груженный мясом фургон все это время стоял бесхозный, с открытой дверцей, на горизонте порой появлялись собаки с взъерошенной шерстью и голодные драные кошки, они принюхивались в поисках капель крови и ошметков мяса, но, как ни странно, никогда не осмеливались запрыгнуть в повозку; я стоял наверху за занавесью в сумеречной полутьме своей комнаты и терпеливо ждал, и если они слишком долго не появлялись, то в моем воображении подвал каким-то образом приоткрывался, становились прозрачными его стены, и они, сбросившие окровавленные одежды и раздевшиеся до живого костюма кожи, оказывались, уж не знаю, каким таким образом, на той самой лужайке в Аркадии, то есть знаю, конечно! я представлял себе подземный ход, который вел их за город, на волю, где две картины попросту наслаивались одна на другую, наблюдения совпадали с воображением, они были чисты, невинны, естественны в этом месте, как нельзя более подходящем для моего рассказа о грубовато-красивом мужчине и трех женщинах.
Одна из причин, почему я так не любил, когда фрау Хюбнер входила в мою комнату без стука, состояла в том, что, следя в сумерках вторника или пятницы сначала за живой картиной, а затем за возникающей из ее напряженного отсутствия собственной фантазией, я приходил в столь сильное физическое возбуждение, что для того, чтобы успокоиться, что, с другой стороны, всегда неизбежно только усиливает наслаждение, я был вынужден запустить руку в брюки и коснуться себя; от слегка отодвинутой занавеси окна я не отходил, не двигался с места, словно бы желая усугубить напряжение страхом разоблачения, а тем временем пятью пальцами мягко обхватывал свой восставший, готовый пронзить халат мужской орган, действуя, разумеется, как истый гурман, прижимал теплой ладонью мошонку к набухшему члену и тем самым словно бы ухватывал то, что рвалось наружу, в самой глуби, у истока, но вместе с тем с некоторым изощренным самообладанием я продолжал пристально наблюдать за тем, что происходило на улице, внимать наступившей тишине, отсутствию действия, следить за ничего не подозревающими прохожими; мне не нужно было быстрое самоудовлетворение, я хотел оттянуть его, чтобы задержаться на грани реального зрелища и воображения; ибо внезапная сладостная конвульсия и извержение семени лишили бы меня как раз того, что с помощью представляемого бесконечного и безграничного наслаждения непрерывно питало тело токами радости, и так, растягивая блаженство, я прикасался ощущениями своей плоти к радости других тел, я бы сказал, что таким образом час моего позора становился для меня часом созидания, приобщения к людскому сообществу, и, следовательно, было бы крайне досадно, войди фрау Хюбнер в такой момент в мою комнату; и я видел не только улицу, я был вместе с ними в подвале, я был мужчиной и я же был тремя женщинами, я чувствовал их соприкосновения собственным телом, но их игру, все более возвышенную и серьезную, мое воображение переносило на ту лужайку, на самое подходящее для нее место, и возчик становился Паном, а мать с дочерями превращались в нимф, причем в этом не было никакой высокопарной фальши, потому что укромная эта лужайка была хорошо мне знакома, воображение переносило меня не в какое-то неизвестное место, а возвращало назад во времени, к тому месту, что сохранилось в памяти по нашим летним поездкам в Хайлигендамм.